Федор хотел позвать Карла, но, вспомнив, что это нехорошо в отношении Василия — подвергать того встрече с лишними людьми, вышел с Ингой из комнаты.
— Все будет хорошо, милый, ты не беспокойся. Завтра мы вернемся.
Карл был на кухне. Федор попросил его быть осторожнее.
— До свидания, Инга. Слушайся во всем Карла. Не рискуйте. Лучше мы подождем день-два, — они вышли в коридор.
Девушка потерлась щекой о его щеку.
— Я так люблю тебя.
— Может быть, тебе лучше остаться дома, а Карл сходит один?
— Нет, нет, Федя. Я хочу что-нибудь сделать для тебя, для нас.
Федор поцеловал ее, поправил выбившиеся из-под берета полосы и снова сказал:
— Правда, Инга, может бы, лучше тебе не ходить?
Девушка молча покачала головой, улыбнулась, потрогала пальцами его брови, щеки, губы и подтолкнула к двери.
— Тебя ждет твой друг. Не беспокойся, милый, все будет хорошо.
Василий все так же сидел на диване и мрачно разглядывал носки своих сапог.
— Ты что, как на похоронах? — стараясь пошутить, сказал, садясь рядом, Федор.
— Конечно, похороны. Единственный друг уходит — разве это не похороны!… Эх, Федя, Федя…
Василий ушел ночью, пообещав в свою очередь разузнать о проводнике и завтра вечером, чтоб не заметили, придти снова.
Весь следующий день Федор нервничал. Он чувствовал себя таким одиноким и беспомощным, что побег начинал ему казаться неосуществимым и гибельным. Он даже раз поймал себя на мысли: не бросить ли все и не поехать ли в Советский Союз — еще было не поздно, но тут же застыдился. Инерция принятого решения понесла его дальше: вечером вернется Инга, и все окажется не таким трудным. Потом ему стали мерещиться за окном подозрительные люди, начинало казаться, что за домом следят. Он то и дело прислушивался и едва заставил себя написать письма Соне и Кате.
Он, по-разному, просил их простить ему. Письма были коротенькими, хотя ему очень хотелось рассказать все с предельной искренностью, но так он мог подвести Василия, который должен был переслать письма.
Уже стемнело, когда в коридоре послышался стук. Фрау Шмидт вышла из кухни, но что-то долго не отпирала. Федор выглянул в коридор — чей-то женский голос с явно русским акцентом просительно говорил за дверью одно слово: — Битте… битте… битте…
Федор похолодел. Снял предохранитель пистолета и стал за шкафом у окна, выходящего из коридора на задний дворик. Бесшумно открыв оконную задвижку и дал старухе знак открывать.
Вошла маленькая, толстая женская фигура. Федор сразу узнал.
— Наталия Николаевна!
— Вот чертовка, едва впустила, — проговорила жена генерала и, разглядев Федора, протянула к нему руки.
— Федя, сыночек…
У Федора заныло внутри, и он, схватив мягкие руки, прижал их к губам. Уже в комнате Наталия Николаевна сняла большой русский платок и заплакала быстрыми, дробными слезами:
— Вася мне все рассказал… Он ждет в машине за углом… Сыночек ты мой, за что же они довели тебя до этого ужаса… Проститься пришла. Благословить пришла… Как сына люблю… Моему не говорила, потом, когда пройдет, скажу… Он мне рассказывал про вашу встречу в Лейпциге — не даром душа болела у меня… Говорила ему — похлопочи, чтоб Федю в дивизию перевели… — Она вытерла концом платка глаза. — Ну, что там теперь говорить… Ты о сестре подумай, напиши ей обо мне, ведь она теперь сиротой остается… Так я буду помогать в лагерь, а освободится — к себе выпишу… мой согласится… Он ведь добрый, Федя… «Молчи, скрывайся и таи»… — вот и молчит, и таит.
Федор не выдержал и тоже заплакал.
— Ах, Наталия Николаевна, разве и бежал бы…
— Знаю, Федя, знаю. Поэтому и пришла… Знать, судьба…
Она встала и трижды его перекрестила:
— Помоги тебе Бог, Федя. Не легко тебе будет там… Теперь прощай… Мне долго нельзя… надо о своем молчальнике подумать… Прощай, Федюшка, — мокрое лицо ее сморщилось, и она снова мелко заплакала.
— Соне, сестре напиши о нас… Васе передай… Он сейчас придет… Прощай… страдалец… — жалостливо махнув рукой, повернулась и пошла, вытирая платком глаза.
Василий застал Федора в том же положении, в каком оставила его Наталия Николаевна: он сидел на диване, глядя перед собой пустыми глазами, на щеках были видны следы слез.
— Вот она, русская женщина! Не твоим немкам пара!
Не глядя на Василия, Федор тихо сказал:
— Зачем ты так, Вася?
— А затем, что обидно! Ведь она пришла отговаривать тебя, а вернулась — плачет и говорит: «Не могу! Верну, а вдруг на муку. Да и немку несчастной сделаю. Не могу, боюсь, грех на душу возьму». Понимаешь? А ты, кого я больше всех любил, так легко нас и родину на немку меняешь!
— Я никого и ничего не меняю, Вася. Я просто не могу быть разменной монетой в руках правителей наших, о которых так правильно говорил твой отец.
— Что правители! Они мне тоже вот! — Василий резко провел ладонью по горлу. Тебе теперь бежать не миновать, но ты как бежишь? Отказываешься от родины и народа своего! Я всю ночь не спал, весь день не свой ходил: если он, думал, для народа бежал, а то, ведь, он плюет на народ. Ему бы только вырваться, а там пусть она сгинет, Россия-то! Так?
— Нет, не так, Вася. Зачем ты все говоришь: народ, народ. Помнишь, как ты раньше говорил, что немецкий народ ответствен за Гитлера, помнишь? Почему же ты не говоришь об ответственности нашего народа за Сталина? Я знаю не хуже твоего, что русский народ теперь в огромном большинстве ненавидит власть большевиков. А народу не было наплевать и на Россию, и на свободу в 17-м году? Революцию кто сделал? — Дезертиры с фронта! Кто дал победу большевикам в гражданскую войну? — Циничный выбор крестьян, — ты, ведь, из крестьян, должен знать, — между барином-офицером и комиссаром-большевиком! Конечно, знай они, что получится, не выбрали бы комиссара! Я хочу сказать, что наш народ во многом виноват сам в том, что происходит у нас сегодня. Почему же, скажи, почему же я должен отвечать за это? А? Если я рискую жизнью, бегу от рабства, то что дает тебе право говорить, что я кого-то предаю? Я могу понять Колчина, Серова — они завтра назовут меня изменником, врагом народа, но тебя я понять не могу!
Василий выслушал Федора, глядя на него так, будто впервые видел:
— Ты образованнее меня, Федя, ты знаешь больше моего, но я никогда не смогу отказаться от отца и матери, какие бы они ни были, какие бы ошибки они ни делали! Так думаю я, сын русского крестьянина. Народ наш для меня — это отец мой, мать мои, — это калека Рогов, калека Седых, это Соня и Катя, наш генерал и Наталия Николаевна, а враги народа — это те кто мучает их, меня и… тебя! И, если бы мне пришлось бежать, то я бежал бы, как наш сержант Егоров месяц тому назад бежал, оставив записку замполиту: «Ну, гад, держись, я еще вернусь!» — вот как я бежал бы! А ты?… Из-за немки бежишь!
— Нет, не из-а немки, не из-за немки бегу я! Здесь дышать нечем! Понимаешь: нечем дышать!
— Посмотрим, — примиряюще сказал Василий, — я очень хочу, чтоб я не был прав — ведь ты мой друг, Федя, — и он положил тяжелую руку на колено Федора.
— Помнишь, Вася, в прошлый раз я говорил, что все равно, кто победит — коммунизм или демократизм, что человечество в далеком будущем придет к тому, к чему должно придти? Теперь же я совершенно уверен: победи коммунизм, человечество кончит всеобщим рабством — мы ведь уже рабы! Все рабы! Сейчас, в эпоху наступления коммунизма, его воюющий раб не чувствует этого — рабство скрыто от нас напряжением наступления, даже, если хочешь, — ощущением побед. А вот потом, после победы, все увидят и ничего не смогут сделать. Как теперь мы после победы. Сейчас нас держат в напряжении очередных заданий, кампаний, войн, стахановщины и тому подобное, но если коммунизм победит, наступит