разбивая гипсовые балясины. Пашка поспешно отступил в комнаты, матюгнувшись про себя, и стал раздумывать, что делать дальше. Гранат больше не было.
Внезапно, сквозь треск огня и выстрелов, ему послышалось тихое скуление. Как скулит щенок, потерявший мамкину титьку. Пашка пошел на звук и на кухне под покореженной раковиной нашел мальца лет пяти. Водопроводную трубу побило осколками, она истекала последними каплями воды. Должно быть, пацану казалось, что это самое безопасное место в доме. Пашка так не думал.
Он закинул автомат за спину и поднял малыша. Можно, конечно, подождать здесь. На улице стреляют, а огонь не причинит им вреда. То есть Пашке. Что, если чудо дядьки Матвея не защитит незнакомого пацана? И потом, когда начнет рушиться крыша… спасибо, это мы уже проходили!
Пашка прижал мальца поудобнее и вышел на улицу. Теперь вот туда, за угол, до которого полных тридцать шагов.
Вначале пришла мысль: вспомнит ли малой этот день, когда его спас из огня советский солдат. У которого, может, его же батька едва не сжег родную деревню. Потом перед глазами встал дядька Матвей: «Пулю остановить никто не в силах!» И добавил, чего Пашка от него не слышал въяве: «Это так, малыш. Жить и умирать стоит только ради жизни!» А потом мыслей не стало совсем. Потому что пули все били и нужно было просто идти… дойти туда, где они уже не смогут достать маленького немца, который ни в чем не виноват…
Это не с него лепили солдата в Трептов-парке.
Пашка Быков, рядовой, один из миллиона советских солдат, навсегда оставшихся в Европе. Он лежит под черным камнем, а на этом камне лежат живые цветы, потому что, в самом деле, ничто не забыто. Он лежит и не знает, как меняется мир вокруг него. Он лежит, навеки двадцатилетний, и время не властно над ним, потому что сам он стал этим временем.
И над его могилой, вопреки всем изменениям границ и политических систем, все-таки горит Вечный Огонь.
Юлия Рыженкова
Когда дочери берут меч
Бабочка порхала, выбирая, куда сесть. Желто-коричневые крылья мелькали так быстро, что сливались в воздушное облако. Бабочка раздумывала. Чуть было не приземлилась на куст шиповника, но в последнее мгновение передумала и снова взмыла в воздух. Потом резко спикировала к траве, зависла на пару секунд и снова взлетела. Солнце уже перешло зенит, но жара не начала спадать. Чуть заметный ветерок практически не ощущался, только слегка теребил траву, отчего поляна казалась зеленым морем. Бабочка пролетела над этим морем и, наконец, опустилась на черный рукав чуть ниже красно-белой нашивки со свастикой.
– Курт, она выбрала тебя! Тебе теперь придется на ней жениться! – загоготал эсэсовец и попробовал накрыть бабочку сложенной лодочкой ладонью. Не получилось: та взмахнула крыльями и через секунду была уже так высоко, что человек не мог ее достать.
– Дурак ты. И косорукий к тому же. Даже бабочку не можешь поймать. А что будет, если тебя на русский фронт пошлют? – скривился Курт.
– Да пошел ты! – обозлился Михаэль.
– Эй, парни! Хватит! Достали уже, – еще один в белой рубашке с короткими рукавами и черной фуражке со стилизованными буквами SS встал между ними. – Мы тут, кажется, не для дуэли собрались.
Остальные одобрительным гулом поддержали товарища. Все пятеро перевели взгляд на девушек напротив. Кое-какие оставшиеся тряпки, которые никому в голову не пришло бы назвать одеждой, прикрывали кости, обтянутые кожей. Их было около двадцати, и каждая старалась стать невидимкой, втягивая голову в плечи. Некоторые не только не шевелились, но даже почти не дышали. Лишь самые смелые изредка переступали грязными босыми ногами, не издавая при этом ни звука. Самой младшей было двенадцать, самой старшей двадцать. И у каждой были огромные, круглые от страха глаза. На белой, даже синюшней, коже они казались единственным цветным пятном: карие, голубые, зеленые…
– Да, мы пришли сюда повеселиться, а не ругаться, – хмыкнул пухлый и краснощекий эсэсовец. – И не знаю, как вы, а я собираюсь сделать то, зачем пришел.
Фаня закрыла глаза. Она с трудом, но понимала, о чем говорят немцы. Недаром в школьном аттестате у нее по немецкому языку стояло «отлично». Да и за годы войны практики хватало. Почувствовала, как справа начала икать маленькая Соня. Покрепче сжала ее руку. У Сони на глазах закололи родителей, а младшего брата разорвали овчарки. С тех пор девочка не плакала, а когда пугалась, икала.
Открыла глаза. Перед ней стояли пятеро фашистов в форме СС. Черные брюки со стрелкой, начищенные до зеркального блеска сапоги, белые хрустящие рубашки, черные фуражки. В щегольском пиджаке со свастикой только один. Курт. Девушка про себя застонала. Опять он. Молодой, красивый до умопомрачения. Сколько ему? Двадцать пять? Не больше. Как и остальным. Сложение Аполлона: тугие мускулы и ни капли жира. Светлые волосы, голубые глаза. Улыбающиеся. Наглые. Живые. Ненавистные.
Курт пялился на нее не отрываясь. Фаня разглядывала свои босые ноги, но краем глаза наблюдала за фашистом. Вот он снял пиджак и аккуратно положил его на траву. Вот сделал шаг. К ней.
– Файна, пойдем, – Курт называл ее на английский манер. Говорил, что у нее замечательное имя, от слова «файн», что значит «хорошо».
Взял за руку, больно сжав ладонь. Потянул. Фаня, как тряпичная кукла, пошла за ним. В животе почему-то стало холодно, как в погребе. Соня начала еще громче икать. Курт притащил Фаню на другой конец поляны, за кусты шиповника. Она слышала взрывы смеха фашистов, но не могла разобрать, над чем они смеются. Предположила, что над ними.
– Ты такая красивая, – прошептал Курт, усадив ее перед собой на траву. Фаня вздрогнула. Она? Красивая? Умирающая от голода, в шрамах и гнойниках? С вываливающимися от цинги зубами?
Он провел ладонью по ее плечу. Фаня почувствовала тепло и мягкость. Ни у кого в лагере не было таких ладоней. В редкие моменты, когда ее кто-то гладил, девушке казалось, будто кости скрежещут о кости.
Курт целовал ее волосы и лоб, целовал руки, поднося к губам то одну, то другую. Прижал к себе. Девушке казалось, что все это происходит не с ней. Что это какое-то чужое тело прижимают к фашистской груди, а сама она далеко отсюда, смотрит на все сверху, как на страшный сон.
– Будь моей! – жарко прошептал Курт ей в ухо. Уже далеко не впервые. Фаня покачала головой.
– Сука! – Ладонь, как плеть, хлестнула ее по щеке. Аж в голове зазвенело. – Почему? Ну почему? – он вскочил и начал ходить кругами. – Я, кажется, не урод. У меня хорошая должность, я чистокровный ариец, в конце концов! Что за женское упрямство? Чего тебе еще не нравится?
– Твоя душа, – чуть слышно произнесла девушка.
– Моя душа? А что с ней не так?
– Она принадлежит дьяволу.
Курт запнулся. Остановился. Хотел было что-то сказать, но передумал и махнул рукой.
– Идем, – сказал металлическим голосом и, не оборачиваясь, пошел обратно. И вот теперь Фаине стало страшно до истерики.
Девчонки, кажется, обрадовались, что она вернулась. Все же вместе не так страшно, как поодиночке. Фашисты гоготали, поглядывая на Фаню. Как обычно, ржали, что Курт не может ее трахнуть без ее согласия. Наконец успокоились. От эсэсовцев отделился «породистый» ариец – светло-русые волосы, карие глаза, тонкие черты лица. Михаэль.
– Раздеться. Быстро, – приказал девушкам. Его слова били наотмашь. Резкие. Ледяные. Ни у кого даже не возникло мысли ослушаться: тряпки упали к ногам.
Михаэль первым подошел к шиповнику. Медленно вытащил из кармана белоснежный платок с монограммой. Девушки, как загипнотизированные, ловили каждое его движение. Аккуратно обмотал платком кончик ветки, вытащил нож – вжик – срезал. Зачистил с одной стороны от шипов, чтобы удобно держать, не боясь уколоться. Четверо эсэсовцев выбрали себе по кусту шиповника и последовали его примеру.
Фаня заворожено смотрела, как пятеро мужчин в кипенно-белых рубашках и наглаженных черных брюках медленно и спокойно, с осознанием себя хозяевами, срезают, придерживая белоснежными