побросали свои дома и перебрались в другие деревни.
Мария Овчаренко жила в избе, которую ей построил колхоз после смерти мужа — первого председателя колхоза. Изба выделялась тем, что была покрыта светлым шифером. Она-то и привлекла внимание Оти. Он дважды пытался зайти туда, но безуспешно: каждый раз на дверях висел замок. Мария жила одна. Младшие сыновья, оба комсомольцы, ушли к партизанам и лишь при случае подавали о себе весточку.
Сегодня Мария пошла на другой конец деревни проведать сестру. Возвратилась во второй половине дня. На улице кружила пурга, в избе потемнело. Она достала лампу, протерла стекло, но зажигать побоялась. С тех пор, как в село пришли немцы. Мария из неосознанного страха не зажигала свет. Молча сидела, вспоминала пережитое, думала о сыновьях. Взглянула на ходики, что висели на стене, — было только без четверти пять — и решила все-таки зажечь лампу. В избе стало немного уютней, Мария подняла с пола кошку, что терлась у ее ног, посадила на теплую лежанку и вспомнила, что не закрыла двери на засов, — собиралась еще принести дров из сарая. Метнулась в сени и там нос к носу встретилась с Отто.
— Гутен абенд! — сказал Отя, вваливаясь в хату.
Мария от страха онемела. Несколько секунд стояла неподвижно; ей бы выскочить на улицу, а она, словно загипнотизированная, пошла следом за немцем в хату.
Гость без приглашения снял шинель, развалился на табуретке возле стола, разглядывал избу. Мария пришла в себя, решила во что бы то ни стало выбраться из дома. Пусть берет, что хочет, но оставаться с ним под одной крышей было выше ее сил. Но как только она ступала шаг к дверям, гость грозно останавливал ее окриком: «Цюрюк!»
Она поняла, что попала в западню, и лихорадочно думала, как из нее вырваться. Прикинулась веселой, стала толковать Отто, что сейчас сбегает за шнапсом, принесет яйки и они поужинают. Мария не знала, что Отя, в отличие от своих сослуживцев, глушивших самогон, не прикладывается к спиртному. Выслушав хозяйку, он несколько раз повторил «гут, гут», но, как только она порывалась к дверям, снова грозно рычал: «Цюрюк!»
Мария подумала: единственное ее спасение — это топор. Но топор лежал в сенях, а туда она не могла попасть. Мария остановилась у теплой лежанки, гладила рукою кота и глядела на немца. Ее поразили его руки: длинные, необыкновенно толстые пальцы, покрытые рыжей шерстью, словно у обезьяны.
Отто медленно достал сигареты, закурил, потом прошелся по избе, зачем-то посмотрел в окно, — на улице было уже совсем темно, — повернулся к хозяйке и сказал:
— Битте, кофе.
Мария, как могла, объяснила, что кофе у нее нет, есть чай.
— Битте, — повторил немец.
Мария бросилась на кухню, вспоминая, где лежит кухонный нож, — им она сможет защитить себя, но почти неслышно следом за ней на кухню пробрался Отто. Она увидела его страшные глаза, протянула руку к ножу, но в это мгновенье фашист схватил ее за горло, повалил на пол, прижал коленом ей грудь…
Отто неторопливо пошарил по избе, взял полушубок и старые, подшитые валенки, связал все веревкой и отложил в сторону. Затем собрал на стол кучу всякого хлама, облил из лампы керосином и поднес зажигалку…
Возле горевшего дома беспомощно толпились женщины и дети. Они еще услышали, как в комнате отчаянно пищал кот. Клим подъехал, когда рухнули стропила дома. Ни к кому не обращаясь, он спросил:
— А где Мария?
Ему никто не ответил. Тогда он высказал предположение:
— Наверно, сгорела, бедняжка…
…Бой за населенный пункт Гремучие Ключи, который значился на карте, а на самом деле был до основания стерт войной, закончился поздно вечером. Противник отошел, или, как выражалась геббельсовская пропаганда, «выравнял» свои позиции, оставив на поле боя много техники и трупов. В бригаду, наконец, доставили письма. Никто не знал, чего там больше: радости или горя, однако всем хотелось поскорей получить долгожданный конверт, а чаще всего — бумажный треугольник.
Получил письмо и Овчаренко, но оно насторожило: на конверте был не Ритин почерк. С горьким предчувствием открыл он конверт, извлек оттуда листочек бумаги, где незнакомой рукой было написано два слова: «Рита погибла» — и ниже неразборчивая подпись.
Письмо выпало из рук. Страшная весть на какое-то время словно парализовала Михаила. Мозг не хотел воспринимать случившееся. Михаил не мог представить себе, что Риты больше нет, что он уже никогда не услышит ее приятного певучего голоса, не увидит ее глаз и чарующей улыбки, не почувствует тепла ее ласковых рук. Погибла его мечта и надежда. Будь проклята, война!
Из оцепенения Михаила вывел радостный голос Воробина:
— Товарищ старший лейтенант, взгляните, пожалуйста, на моего карапуза! На меня похож, правда?
Овчаренко взял фотокарточку, безразлично посмотрел на нее и подтвердил:
— Да, очень похож…
Наблюдательный Воробин заметил, что комроты в расстроенных чувствах:
— А вам что пишут? — спросил он.
— Да вот, — ответил Михаил и подал Воробину записку.
Воробин знал, что у старшего лейтенанта есть невеста и что она врач. Прочитав сообщение, Воробин решил как-то успокоить командира, сказал:
— Война, товарищ старший лейтенант, ничего не поделаешь… Она хватает без разбора. Мы еще сами не знаем, что станется с нами. Конечно, жалко любимого человека, но впадать в панику нельзя… Вон у комбата Стахиева пропали жена и дочь… Отомстим…
Воробин ушел, но через несколько минут он опять пришел с флягой в руке.
— Товарищ старший лейтенант, давайте вашу кружку, отцежу из моего НЗ, может, на душе легче станет.
Овчаренко залпом выпил налитое, про себя сказал: «Земля ей пухом!»
Комендант Либерман, как всегда, поднялся очень рано. Была горячая пора, и нужно было присмотреть за работой. Немецкой армии необходимы хлеб, мясо, молоко, картофель и овощи. Все это должны производить на оккупированных землях колхозы, переименованные теперь в фермы.
Либерман побрился, выпил кофе, взглянул в окно. У забора уже сидели двое мальчуганов с пучками прутьев из лозы. Это были его постоянные поставщики «сырья», которое он называл «стимулятором». Позвал солдата-переводчика, велел забрать у мальчуганов «стимуляторы».
— Сколько? — спросил солдат.
— Двадцать, — разом ответили ребята.
Солдат не стал пересчитывать, обман исключался. Отсчитал марку мелочью, по пять пфеннигов за штуку, отдал ребятам, велев завтра принести снова. Прутья имели строгий стандарт, отклонение не допускалось: сто десять сантиметров длиной, ни на миллиметр больше или меньше. Так требовал комендант. Либерман садился на линейку, ложил рядом с собой прутья и отправлялся объезжать места, где работали люди. Если где-либо замечал плохую работу, останавливался, спрашивал имя провинившегося, доставал прут и отпускал несколько ударов по голове или по спине нерадивого, затем отбрасывал прут в сторону. Одним прутом двух человек не бил. Дневной расход прутьев колебался в зависимости от настроения Либермана.
С немецкой точностью Либерман вел учет «стимуляторов». В отчете об израсходовании денег была специальная графа: «Приобретение стимуляторов».
Комендант требовал и от старосты следить за работой, так как за последнее время саботаж возрос. Клим врал ему, будто он с раннего утра и до позднего вечера только этим и занимается. Сегодня Либерман решил проверить его работу и утром заехал к нему. Клим спал мертвецким сном, в избе пахло самогонным перегаром. Жена Клима по приказу коменданта с трудом разбудила мужа. Комендант закипел яростью. Он