дерзости и доносах, а главное — растаскивании хозяйского имущества. Хозяева смотрели на все эти проделки прислуги сквозь пальцы, применяя библейскую истину: «Во время народных волнений будь кроток, как голубь, и мудр, как змея» 3*. У меня прислуга была вся сравнительно хорошая и доброжелательная, и то кто-то из них донес о наших складах провизии. Однажды днем явился агент ЧК с двумя рабочими, и приступили к обыску квартиры. Осмотрев ее довольно быстро, наконец подошли к тому месту, где была секретная дверка на чердак с хранящимися там продуктами; агент тщательно осмотрел всю стену при помощи электрического карманного фонаря. Нужно сказать, что секретная дверка находилась на высоте роста человека, завешанная картиной; агенту не пришло в голову, что эта маленькая картина могла бы закрывать дверку хода, куда мог проникнуть разве только мальчик 8-10-летнего возраста. Из этого осмотра агентом ЧК я и заключил, что был донос, так как он в других местах квартиры осматривал небрежно, а здесь, по его распоряжению, даже пришлось отодвигать шкаф, стоящий в углу этого коридора. Нужно представить себе состояние моего духа в это время: открытие дверки дало бы право реквизировать все продукты, запасенные на год, с возможностью и моего ареста за укрывательство его, и, может быть, чего и похуже.
Можно было в то время часто видеть на улицах телеги или легковых извозчиков, нагруженных мешками, кульками разных размеров, начиная от шести пудов до нескольких фунтов, реквизированных у запасливых обывателей, эскортируемых вооруженной охраной.
Вскоре началось национализирование недвижимости в Москве. С лишением доходов пришлось испытать разные неприятности от съемщиков, в виде мелких уколов самолюбия: бывшие квартиранты, жившие и имеющие в моих домах торговые помещения по многу лет, сразу переменили свои отношения к собственникам: при встрече не кланялись, делали вид, что не узнают, как бывало раньше, задолго до встречи спешившие снять шапку и с полным уважением трясти поданную им руку; не предполагая, что их участь в недалеком будущем будет не лучше моей. Таковые отношения могли произойти только оттого, что они считали себя уже коллективными собственниками имущества, с правом никому не платить за аренду помещений. Все эти и другие мелкие уколы самолюбия, понятно, не наносили серьезных сердечных ран, но благодаря непривычке к ним напоминали проведенную летнюю ночь в крестьянской избе — так называемых современных дачах — [в беспокойстве] от укусов клопов, от которых приходилось избавляться уходом на свежий воздух или сеновал.
С местом своих занятий приходилось сообщаться при помощи пешего хождения, так как ехать на трамвае из-за переполнения [было трудно], а на своей лошади или автомобиле представлялось невозможным из- за высаживания собственников чернью и даже избиения их. Идя домой с занятий, очень часто приходилось догонять своих знакомых, живущих на одной улице со мной; понятно, начинались разговоры о происходящих событиях; и почти всегда видели около нас теснившихся подозрительных субъектов, прислушивающихся к нашим разговорам; среди них бывали и мальчики. Так, однажды мальчик, на которого мы не обращали ни малейшего внимания, подслушавши весь наш разговор о положении религии и церквей, не вытерпел: пробежал шагов на десять вперед нас и закричал: «Эх, вы! В Бога верите, а его нет!» Пустился бежать опрометью, лишь сверкая своими пятками, нужно думать, боясь за свои уши. В другой раз, идя в церковь, перегнал рабочего, идущего с мальчиком. Раскрасневшийся и взволнованный рабочий обратился ко мне со словами: «Господин, посмотрите! Этот бздун, которого от земли почти не видать, убеждает меня, что Бога нет, а верят в него только дураки!»
Когда выпал снег, приехавшая из имения моя экономка, Наталья Павловна Обухова, начала убеждать меня приезжать в имение, уверяя, что мне не угрожают никакие опасности, так как крестьяне относятся ко мне очень благожелательно. Подозрительные элементы местных крестьян, освобожденные из мест ссылок и тюрем, наехавшие в деревню осенью, перебрались в Москву, где надеются составить себе хорошую карьеру, а потому вокруг имения тишина и порядок, и я могу в нем спокойно отдыхать, находясь в отдаленности от всего, что делается в Москве. И я начал ездить туда, как и раньше всегда делал, накануне праздников в два часа дня выезжал из Москвы, оставался ночевать, а вечером следующего дня уезжал обратно.
Проведенное время в имении меня сильно укрепляло: хороший чистый воздух, тишина, гулянье на лыжах по лесу, никаких встреч с посторонними людьми, оранжереи, наполненные разными цветами, как-то: цинерариями, душистыми фиалками, примулами, крокусами, сиренями, ландышами, — действовали на меня превосходно, хотя чувствовалась в имении большая разруха: рабочих осталось мало, военнопленные австрийцы еще осенью убежали. Пришлось продать часть лошадей, коров, сократить овец и свиней, но это отчасти шло на пользу моим нервам, не приходилось волноваться, а пользоваться только природой, беря все, что она дает. Возвращался в Москву совершенно обновленным человеком. Так продолжалось, как мне помнится, до середины марта.
В воскресенье Наталья Павловна накормила меня блинами с густой сметаной, в которую входила ложка и так стояла. После блинов я гулял, вернулся домой к чаю, как в это время вбежала ко мне вся бледная и взволнованная Наталья Павловна и мне на ухо сообщила: «Пришли крестьяне с каким-то предводителем и требуют передачи имения и всего, что в нем имеется, причем желают принять все либо от меня, либо от садовника, а не от вас лично». Вспоминаю, что от такого известия я вскочил со стула, с трепетным от ужаса сердцем, как бы парализированный; предполагаю, что такое состояние бывает с людьми от неожиданного для них, нахлынувшего большого горя или неожиданной близкой смерти. Вернувшаяся вскоре Наталья Павловна нашла меня стоящим все на том же месте, она постаралась меня успокоить, сказавши, что крестьяне не думают делать мне лично каких-нибудь неприятностей, они очень сконфужены порученной им описью имения и объяснили, что пошли только потому, что на меня донесли о спекуляции хлебом и получении десяти вагонов муки, припрятанных мною в имении, между тем вся деревня голодает, а потому просят указать, где она припрятана. Наталья Павловна указала им, что получено не десять вагонов муки, а только один, требующийся на год для прокормления рабочих, и эта мука лежит в амбаре в закромах, но, видя, что они сомневаются в этом, она предложила им сходить к начальнику станции, который подтвердит правильность ее слов и может удостоверить железнодорожными книгами, куда вписываются все поступления на станцию. Крестьяне выбрали среди себя уполномоченных к начальнику станции, а остальные отправились с садовником на скотный двор. После этого я успокоился, с возможностью соображать, я сказал ей: «Я сейчас пойду к Боголепову (имеющему небольшое именьице в трех верстах от моей усадьбы) 4*, прошу вас вечером, к отходу вечернего поезда в Москву, прислать за мной лошадь с рабочим Трифилом» — и, переодевшись в свое городское платье, вышел из имения, покинув его навсегда. Путешествие по боголеповской земле было чрезвычайно тяжелое: каждую сажень приходилось брать приступом, сделаешь шаг — и ноги твои проваливаются в рыхлый снег, выкарабкиваешься — опять при следующем шаге находишься в том же положении; и только в редких местах, где наст был твердый, мог удержать свое тело в равновесии. Хороший, чистый воздух, уже попахивающий весной; сильное утомление, отвлекавшее от тяжелых дум, удерживали мои нервы в равновесии. Как я потом узнал, пошел в имение Боголеповых дорогой, по которой обыкновенно ходил летом, а оказалось, их зимняя дорога шла по земле их соседа Салтыкова, хорошо объезженная и утоптанная. Наконец я добрался до усадьбы и узнал от хозяев, что в окружающих их имениях уже опись произведена крестьянами села Качалова во главе с качаловским попом, вооруженным ружьем, и они уверяли, что поп вел себя очень грубо 5*.
На станцию меня благополучно доставил Трифил. Я занял в углу почти темного и нетопленого вагона место и предался тяжелым мыслям. Вспоминал, как десять дней тому назад ко мне собрались гости; за чаем начались разговоры, понятно, все на одну и ту же тему, о происходящем у нас в России. Один из присутствующих, Николай Алексеевич Осетров, почетный мировой судья города Москвы, вынул из кармана бумагу и прочел вслух стихи, фамилию автора я забыл. Они были написаны очень хорошо и жизненно, каждая их строфа била по нервам, и всех слушающих сильно волновали.
В стихах излагал помещик свое душевное состояние при ожидании, что не сегодня, так завтра нахлынет в его родовое имение толпа озверевших крестьян под предводительством каких-то темных, неизвестных лиц и весь его уютный, культурный дом, со всеми реликвиями, сбереженными им и его предками, будет уничтожен в короткий срок. Помещик переходил из комнаты в комнату, останавливался перед всеми вещами, дорогими по воспоминаниям о светлых и тяжелых пережитиях его семьи в течение более полуторастолетнего владения имением. Он подходил к портретам его предков, говоря каждому: «Прощай!..», к шифоньеркам, наполненным разной посудой, с висевшими тарелками и блюдами на стенах,