говорить «сказал», на самом деле он ничего мне не говорил вслух, мы сидели друг напротив друга совершенно молча), — но тут, Андрюша, вот какая сложность. Ведь я-то этот ключ знаю. А раз уж знаю, все расшифровывается элементарно… Нет, нет, не трудись подбирать ключик в моем присутствии. Уж если тебе так не терпится от меня отгородиться, займись этим дома, на досуге. И помни: фоновая мысль «забывается» только понарошку… помнишь, я тебе объяснял. Забыть ее по-настоящему ты не имеешь права. Кстати, это стоит труда, и немалого. Ну, раз уж надо… В этом желании ты, к сожалению, не одинок. Такие виртуозы, как Борис Махонин, меняют ключик каждые пятнадцать минут. А Олег Рыжов… но это уже высший класс… так он вообще не опускает фоновую мысль для верности, а продолжает ее развивать, думая при этом о другом. О чем, не знаю. Наверное, о чем-то более существенном. Но вот какой казус иногда получается: развитие фоновой мысли дает иногда блестящие, совершенно неожиданные выводы… а основная так и чахнет в полуподвале.
Виктор Васильевич говорил еще что-то, но я его уже не слушал.
Боже мой, какое же я почувствовал облегчение, когда сразу после урока поднялся на лифте под купол и там, чувствуя себя в одиночестве, придумал себе прекрасную блокировку: «Печальный демон, дух изгнанья…»
В столовой я гордо прошел мимо столика Дмитриенки, чувствуя себя закованным в сталь и бетон. Ну-ка, подступитесь ко мне! Славка был настолько изумлен, что не успел вовремя зачехлиться, и я прослушал его сбивчивый шепоток:
«А наш-то, наш-то… дым из ушей валит!» — «Оставь ты его, что он тебе дался?» — ответила ему Лена.
А Черепашка в этот день не спустилась к обеду, и я сидел в гордом одиночестве. Бедняжка, она не умела думать о двух вещах сразу!
17
Вернувшись в комнату, я долго смотрел на себя в зеркало и остался доволен. Особенно мне понравилось выражение моих глаз — ясное и спокойное. Но только я успел подумать об этом, как сразу же мне стало стыдно. Спецкурс давал себя знать: появилась привычка гнать от себя ненужные, недостойные мысли.
Вдруг что-то остро кольнуло меня в сердце — как толстой иглой, я даже испугался. Но это была не физическая боль: со мной так бывало и раньше — от жалости к маме или к отцу. Сейчас я чувствовал (сам не знаю, каким образом, но чувствовал определенно): с мамой и с отцом все в порядке. Так что же тогда? И снова кольнуло. Потом я почувствовал такую сильную боль в плече и ключице, что у меня потемнело в глазах.
«Черепашка моя!» — подумал я и кинулся в ее комнату.
Черепашка сидела в кресле невидимая и горько плакала.
— Ну что за манера! — сказал я, превозмогая боль. — Какое удовольствие плакать, если ты себя не видишь? Все равно что умываться в темноте. Включись немедленно!
— Я тебе… не телевизор, — всхлипывая, возразила Ритка. — Я, может быть, не хочу, чтоб меня видели…
— Долеталась? — спросил я.
Вместо ответа послышались новые всхлипывания.
И боже ж ты мой, как у меня заломило плечо! Я чуть не взвыл от боли.
— Я, кажется, руку сломала, — сквозь стон и плач проговорила Черепашка. Разбилась вся… не удержалась…
Скривившись, я прислушался к себе. Нет, руку я однажды ломал, болит не так.
— Ты что? — с испугом спросила Черепашка: я ее не видел, но она-то видела, как я гримасничаю.
— Спокойно, — ответил я. — Сиди и не двигайся.
Я знал, что мне делать. Я думал об этой боли, не прогоняя ее прочь, я вдумывался в нее, вызывал ее на себя всю. И словно бетонная балка обрушилась мне на плечо, тряхнула, придавила, проволоклась, оставив жгучие ссадины…
Я стиснул зубы и, обливаясь весь ледяным п
Когда я открыл глаза, оказалось, что я сижу на полу, а Ритка, уже совершенно видимая, стоит надо мной и тянет меня за руку.
— Вставай же, ну вставай! — упрашивала меня Черепашка.
Я осторожно высвободил руку и поднялся. Знобило, шатало.
— Что, обморок? Обморок? Ну скажи, что ты молчишь? — спрашивала Черепашка, заглядывая мне в лицо.
— Я… ничего… — проговорил я с трудом. — Как ты?
Она махнула рукой:
— Да что ты, все сразу прошло! Я так испугалась. Ты сделался весь белый. С тобой это часто бывает?
— Нет, в первый раз, — ответил я.
— Дроздову надо сказать! — И Ритка метнулась к двери.
Я ее остановил: так будет лучше, чтобы она ничего не узнала.
— Я сам скажу. Только ты уж больше не летай в одиночку.
— При чем тут я? — возмутилась Черепашка.
— Действительно, ни при чем, — спохватившись, ответил я. — Ну ладно, пойду, полежу, а то голова что-то кружится.
Вернувшись к себе, я снял рубаху; плечо и спина у меня были в багровых и синих полосах, и чувствовал я себя так, как будто меня вытащили из-под колес самосвала.
Ну вот, подумал я, и у меня появилась своя специализация…
18
Я получил от мамы письмо — третье по счету. Новостей у мамы не было никаких, поэтому она писала об одном и том же:
«Дорогой мой сыночек! Ты даже представить не можешь, как я рада, что ты наконец у меня устроен. Очень мне понравилось твое последнее письмо: такое серьезное, спокойное, складное. Но если правда все, что ты пишешь, значит, мы с тобой просто счастливые. Учись, дорогой мой, прилежно, слушайся учителей, дружи с ребятами и береги себя. Ты пишешь, что у вас там тепло, но я слушаю сводки по телевизору, и мне что-то не верится. Одевайся потеплее, горло не застуди. Ты ничего не написал, есть ли у вас там в школе врачи. Я сильно беспокоюсь, сообщи поскорее…»
Врачей здесь не было, ни одного, если не считать меня. Как раз сейчас у меня болело горло, точнее, не у меня, а у Леночки Кныш, которая злоупотребила мороженым, и мне было очень ее жалко. Но разве напишешь об этом маме?
«Отец заходил, очень тобой интересовался, так с сомнением слушал мой рассказ, но прочитал твое последнее письмо и, кажется, поверил. Он успокаивал меня, что не может быть спецшкола без врача, но, пока я не получу от тебя ответ на этот вопрос, все буду волноваться. Ты же у меня один на свете.
Да, еще отец сказал, что к вам наверняка приезжают ученые из Академгородка читать лекции, беседовать и присматриваться, кто на что способен. Сыночек, будь внимательнее: кто знает, может быть,