– Это очень много, поверьте мне, – опять возразила ему Александра. – Ведь никто, кроме вас, не смог бы написать такие стихотворения…
– Спасибо вам еще раз. Спасибо за все! – уже более спокойно, но очень серьезно ответил Пушкин. Муравьева молча кивнула, стараясь всем своим видом еще раз дать ему понять, что очень ценит сделанное им для ссыльных, а значит, и для ее супруга.
– Пойдемте ужинать, Александр Сергеевич, – предложила она. – Нас там заждались уже, наверное…
Пушкин галантно предложил ей руку, и они прошли в соседнюю комнату, где все многочисленные родственники Никиты Муравьева и их гости действительно уже сидели за столом. Александра села на приготовленное для нее почетное место во главе стола и снова улыбнулась всем присутствующим. Званый вечер продолжался, и она все еще оставалась его главной виновницей.
Оба стихотворения были снова свернуты в трубочки и спрятаны на груди Александры, за корсетом. Они тихо, так, что расслышать это могла только она сама, шуршали при каждом ее движении. Муравьевой очень хотелось вытащить их и еще раз перечитать так поразившие ее строки, но сделать это в присутствии гостей было невозможно. Она могла позволить себе только мысленно повторять те места в стихотворениях, которые особенно четко врезались ей в память, и мечтать о том времени, когда можно будет прочитать стихи целиком еще раз и постараться запомнить их от начала до конца. А пока Александре нужно было продолжать играть свою последнюю светскую роль и стараться получить от этого как можно больше удовольствия.
И она играла, улыбаясь хозяйке дома и каждому из приехавших, чтобы проводить ее в Сибирь, гостей, поддерживая разговор с обоими соседями по столу и уверяя всех, что совершенно не боится никуда ехать и что в дороге с нею точно ничего не случится. Пушкин сидел на другом конце стола и все свое внимание уделял двум оказавшимся рядом с ним дамам, но изредка они с Муравьевой встречались взглядами и с пониманием улыбались друг другу. Отныне у них тоже был свой маленький заговор, была известная только им двоим тайна, было общее дело, которое обязательно требовалось довести до конца.
Ужин подходил к концу. Темы разговоров за столом постепенно менялись. Большинство гостей беседовали уже не об отъезде Александры, а о других делах, и лишь изредка обращались к виновнице вечера с парой-тройкой ободряющих слов. Муравьева, все так же по-светски улыбаясь в ответ, в глубине души уже с нетерпением ждала окончания вечера. Она насладилась им полностью, получила от него все, чего ей хотелось, покрасовалась перед подругами и услышала достаточно восхищенных слов. И теперь ее мысли были уже впереди, в будущем, на дороге, ведущей прочь из Москвы, в далекие сибирские леса. А этот шумный и яркий званый ужин, последний в ее жизни, уже становился частью прошлого, частью воспоминаний, которые Муравьева тоже собиралась увезти с собой.
Постепенно болтовня соседей по столу сделалась совсем скучной, и тогда Александра, уже не особо стараясь выглядеть учтивой, сделала вид, что глубоко задумалась, и перестала отвечать на обращенные к ней слова. Ее терпение кончилось, она не могла больше ждать, пока останется одна, ей нужно было хотя бы мысленно еще раз повторить пушкинские стихотворения. Особенно второе, то, которое он адресовал не только своему лучшему другу, а всем ссыльным вместе и каждому из них по отдельности.
«Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…» – стала повторять Муравьева про себя, и эти строки снова, как и в первый раз, когда она читала их, с трудом продираясь сквозь неразборчивый почерк их автора, зазвучали у нее в ушах громким торжественным призывом. Тем призывом, который должен был помочь всем заключенным выжить среди непроходимого леса и сугробов, который поддержал бы и ее обожаемого Никиту, и ее саму. Впрочем, ее эти стихи начали поддерживать уже сейчас.
– Во глубине сибирских руд… – тихо, одними губами шептала Александра Муравьева следующим утром, сидя в только что выехавшей за пределы Москвы и постепенно набирающей скорость на лесной дороге повозке, которая навсегда уносила ее в Сибирь. Она уже знала, что будет повторять про себя эти строки всю дорогу и перечитывать стихотворение на каждой станции. Будет повторять его, пока не окажется лицом к лицу с Никитой и не увидит Ивана Пущина и остальных его товарищей. Тогда она прочитает им эти стихи громко, в полный голос, и все они будут повторять их друг другу, подбадривая уставших и отчаявшихся, бесчисленное множество раз. Там, в снегах, слова Пушкина услышит вся Сибирь.
А пока Александре оставалось только еле слышно шептать, сбиваясь, путая слова и глотая бегущие по щекам слезы:
– …храните гордое терпенье. Храните… во глубине сибирских руд… терпенье…
Глава XVI
Чита, острог, 1826 г.
В первые месяцы своей жизни на каторге новые заключенные читинского острога не любили прогулки. Их товарищи по несчастью, отбывавшие там наказание за кражи и разбой, не понимали этого и втайне считали бывших дворян если не сумасшедшими, то, по меньшей мере, людьми со странностями. В самом деле, разве мог человек, находящийся в здравом уме, идти на прогулку с еще более кислой физиономией, чем спускаться в забой на каторжные работы? А эти прибывшие из столицы государственные преступники, поднявшие руку на самого царя, вели себя именно так! В забое они были мрачны, но никогда не жаловались на тяжесть работы и покорно отрабатывали положенную им норму, притаскивая заключенным-откатчикам по три пуда руды в день. Вообще держались спокойно, как будто бы считая свою участь справедливой. Но когда их выпускали в окруженный забором из огромных толстых бревен двор, в глазах у каждого вспыхивала такая тоска, и они начинали с такой досадой ругать шепотом свою несчастную судьбу, словно именно прогулки, а не работа были главной частью их наказания.
Над «гостями из столицы» остальные каторжники посмеивались, а иногда и бросали им вслед злые ругательства, но те делали вид, что ничего не слышат и вообще не замечают их презрительного отношения. При этом они продолжали вести себя все так же странно, непонятно и нелогично, по мнению других узников острога. И только между собой всегда обменивались понимающими и сочувствующими взглядами. Им-то было ясно, что гулять на строго ограниченном участке земли, не имея возможности даже выглянуть за его пределы, для каждого из них было гораздо более сильным унижением, чем самая тяжелая и грязная работа. Они только не могли объяснить этого другим каторжникам.
Но так продолжалось до того момента, когда на каторге совершенно внезапно, неведомо каким образом, едва ли не впервые за всю историю ее существования появилась женщина. Каким образом она пробралась в тщательно охраняемый забой, как не затерялась в узких, темных и почти непроходимых для оказавшегося там впервые человека подземных коридорах, никто из заключенных так и не узнал. Просто однажды кто-то из «старожилов» каторги, давно отбывающих там срок, добившихся более легких обязанностей откатчиков уже добытой руды и научившихся отлынивать от работы и отдыхать в то время, когда все остальные были заняты, заметил крадущуюся по забою странную фигуру. Она была невысокой и хрупкой, а при ходьбе еще и сильно сутулилась, отчего казалась совсем крошечной, едва ли не детской. Заключенные смотрели на нее, как на диковину, и даже не сразу поняли, что это женщина, так необычно она выглядела и таким невероятным было само ее появление среди них, в полутемной, слабо освещенной факелами грязной «пещере». А она спешила к ним, вздрагивая и с опаской оглядываясь на пляшущие на стенах огромные тени. Спешила к одному из замерших в самом дальнем углу забоя каторжников, который смотрел на нее еще более изумленным, чем у всех остальных, взглядом и явно не верил своим глазам.
Целую минуту они обнимались, пытались встать друг перед другом на колени и одновременно помочь друг другу выпрямиться. Женщина пыталась целовать и руки узника, и кандалы, в которые он был закован, а он, несмотря на то что она была совсем рядом с ним и вцепилась в него обеими руками, все равно смотрел на нее с недоверием. Но долго обниматься им не дали, охранники оттащили плачущую женщину от заключенного и вытолкали ее прочь из забоя, после чего все снова вернулись к работе, словно ничего и не произошло. Даже тот узник, к которому подбежала неожиданная «гостья» каторги, продолжал долбить стену забоя, как раньше, избегая смотреть в глаза своим товарищам по несчастью и старательно напуская на себя равнодушный вид. Вскоре каторжникам начало казаться, что никакой женщины и никаких страстных объятий среди обломков руды и пустой породы не было вообще, что каждому из них все это просто померещилось от сильной усталости. Во всяком случае, никто из видевших женщину не стал обсуждать случившееся с остальными: все доработали до конца смены молча, как будто в тот день вообще не произошло ничего интересного. И даже вечером, за скудным ужином, все старательно избегали этого предмета и лишь изредка украдкой поглядывали на склонившегося над своей тарелкой человека, к которому