времени, когда заключенных погнали укладываться спать, все до единого уже знали, в чем состояли неожиданные известия, полученные Давыдовым, Муравьевым и Анненковым. Всем троим их жены сообщили, что скоро они в очередной раз станут отцами…
Охранявшим острог солдатам все стало известно через несколько дней. Они усиленно старались делать вид, что их абсолютно не касается прибавление в семье поднадзорных им преступников, однако полностью остаться равнодушными к этому надзиратели не смогли. Как-то незаметно, словно бы само собой, все начало складываться так, что будущим отцам стали давать более легкую работу и требовать с них немного меньше, чем с других каторжников. Однако это, как ни странно, не вызвало у остальных ни зависти, ни обид, ни еще каких-нибудь злых чувств. Возможно, потому, что ни один из этих троих оказавшихся на особом положении людей не стремился облегчить себе жизнь сам и не пытался злоупотреблять хорошим отношением тюремного начальства…
Больше никаких особых потрясений в остроге не случалось. Шли дни и недели, долгая зима неохотно начала сменяться весной. Во дворе острога уже не наметало огромные снежные сугробы, и узникам не нужно было расчищать их – вскоре там стало скользко и мокро из-за тающего снега, а бревна, из которых был сколочен забор, потемнели от сырости. Ссыльные бунтовщики продолжали на каждой прогулке переговариваться со своими родными через щель, несмотря на то что теперь все мужья, чьи жены жили в Чите, отпускались к ним на свидания через день, а Давыдову, Анненкову и Муравьеву и вовсе разрешалось иногда провести с супругами целые сутки. А надзиратели по-прежнему делали вид, что не замечают этих «тайных переговоров». Все прекрасно понимали, что ссыльные все равно обязательно найдут способ как можно чаще общаться со своими любимыми супругами и что никакой опасности разговоры о будущих детях и здоровье их матерей точно не представляют.
Глава XVII
Чита, северная окраина, 1828 г.
Три одетые в простую крестьянскую одежду, но при этом причесанные по петербургской моде дамы стояли возле кухонного стола и полными ужаса глазами смотрели на лежащую на нем ощипанную курицу. Прасковье Егоровне Анненковой, еще недавно носившей имя Полина Гебль, с трудом удавалось скрыть свою снисходительность по отношению к никогда не готовившим самостоятельно и не умеющим даже самых простых вещей дворянкам. Ей не хотелось обижать тех, с кем она уже пережила столько невзгод и рядом с кем ей предстояло жить в Сибири еще много лет, но полностью побороть в себе высокомерие она, как ни старалась, не могла. Слишком уж глупой и неуместной в их новой жизни казалась ей эта затмевающая все остальные чувства аристократическая брезгливость.
– Ну что же, смотрите внимательно, дамы, – сказала она нарочито бодрым голосом и, взяв в правую руку нож, приготовилась разделывать курицу. Стоявшая слева от нее Елизавета Нарышкина шумно вздохнула, а потом крепко сжала губы, и ее лицо приняло окончательно обреченное выражение. Замершая у стола справа Александра Муравьева, не сдерживаясь, тихо всхлипнула и содрогнулась всем телом. Поглядывая на них, Прасковья тоже почувствовала страх: как бы ее подруги при виде куриной крови не лишились чувств! Придется помогать им, перетаскивать в комнату на кровать, брызгать на них водой, а потом еще и готовить обед не только для Жана, но и для их мужей – и когда она успеет со всем этим управиться?!
К счастью, обе дамы оказались более стойкими, чем думала о них Прасковья Егоровна, а кроме того, они теперь не были, как раньше, затянуты в мешающие свободно дышать корсеты, поэтому до обмороков дело все же не дошло. Гостьи Анненковой только вцепились обеими руками в край стола, возле которого стояли, да так сильно, что на их когда-то нежных и белокожих, а теперь шершавых и огрубевших от разной черной работы руках вздулись тонкие синеватые жилки. Но они продолжали через силу смотреть, как их новая подруга и соседка преспокойно режет на части курицу.
– …вот так, а теперь вынимаем все потроха и отрезаем голову с шейкой. Видите, как все просто? – объясняла Прасковья, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно мягче и спокойнее и чтобы в нем не промелькнуло даже намека на насмешку. – А дальше все зависит от того, что вы хотите приготовить. Суп сварить, или зажарить ее, или нафаршировать…
– Ммм… – задумчиво протянула Елизавета Петровна и впервые за все время «урока» улыбнулась. Должно быть, вспомнила какие-нибудь вкусные изысканные блюда из курицы, которые ей готовили в Петербурге… А вот Александра Григорьевна, наоборот, стала еще грустнее и бледнее. Ее отвращение от вида сырого мяса от слов Прасковьи и воспоминаний о прошлом только усилилось.
– Ну, раз сегодня мы варим суп, то надо нарезать ее на небольшие куски, – продолжила Анненкова и, оторвавшись от курицы, повернулась сначала к одной, а потом к другой своей ученице. – Давайте, Елизавета Петровна, попробуйте!
Нарышкина снова сжала губы и медленно, словно каждое движение давалось ей с огромным трудом, протянула руку и взяла у Прасковьи нож. Когда ее пальцы сомкнулись на потемневшей от воды деревянной рукоятке, она слегка скривилась, но ничего не сказала и потянулась второй рукой к выпотрошенной курице. Дотрагивалась до мяса она с уже ничуть не скрываемым отвращением.
Анненкова, отступив на полшага от стола, дожидалась, когда ее высокородная ученица справится с собой и начнет резать курицу. Нарышкина прижала птицу к столу, занесла над ней нож и осторожно, почти не надавливая на него, провела им по скользкой куриной коже. Прасковья вздохнула – как и следовало ожидать, аристократке не удалось даже немного надрезать кусок.
– Нажмите посильнее, а потом давите нож не вниз, а вперед, – вновь повторила она свое объяснение тоном бесконечно терпеливого учителя.
– Да-да, я помню, – сосредоточенно кивнула Елизавета и с силой вцепилась левой рукой в курицу. Нож разрезал тонкую кожу, но затем все-таки соскользнул с куска и громко стукнул по деревянной поверхности стола. Нарышкина виновато подняла на Прасковью глаза.
– У меня не получится. Не могу…
– Ну это же так просто! – попробовала уговорить ее продолжить Анненкова, но Елизавета уже отложила в сторону нож и, достав из рукава крошечный шелковый носовой платок, принялась тщательно вытирать им руки. То, что они были липкими от мяса и крови, причиняло ей чуть ли не физические страдания, и Прасковья внезапно почувствовала к подруге острую жалость.
– Александра Григорьевна, вы будете пробовать? – спросила она вторую даму, все это время стоявшую у стола молча и явно надеявшуюся, что Нарышкина и Анненкова сделают все сами и до нее очередь так и не дойдет. Теперь же она уставилась на Прасковью такими умоляющими глазами, что той стало ясно: готовить курицу, мясо или рыбу ее подруги не научатся никогда.
– Простите, Полин, я… в другой раз попробую, – чуть не плача, ответила Муравьева. Руки у нее дрожали, и она старательно отводила глаза от стола и лежащей на нем истерзанной курицы.
– Хорошо, – сочувственно улыбнулась обеим дамам Анненкова. – Я сейчас закончу ее разделывать, а потом мы вместе сварим из нее щи. Принесите мне пока капусты и других овощей.
– Сейчас, Полин, сейчас принесем! – радостно воскликнули обе дамы и чуть ли не бегом бросились вон из кухни. Больше всего им хотелось теперь оказаться подальше от так пугающего их разделанного сырого мяса.
Прасковья покосилась на захлопнувшуюся за ними дверь и позволила себе негромко хихикнуть. Нет, она все-таки не могла понять этих, вне всякого сомнения, достойных, но таких беспомощных в повседневной жизни женщин! Они не побоялись бросить спокойную и богатую жизнь в Петербурге или Москве, не испугались опасной дороги и сибирских холодов, решительно пошли против воли своих родных, не желавших отпускать их, смогли даже расстаться с малолетними детьми, но до сих пор не сумели преодолеть эту глупую брезгливость! Готовили для них теперь приставленные к ним служанки-якутки, а сами они так и не смогли овладеть этим нехитрым делом.
«Нечего плохо о них думать, нечего!» – еще раз одернула себя Анненкова и напомнила себе, что, если бы другие жены ссыльных были такими беспомощными неженками, какими они порой казались ей, никого из них точно не было бы в Чите. Неженки остались бы в столице, и среди жен сосланных в Сибирь мятежников были такие, кто остался и кому даже в голову не пришло, что можно куда-то уехать из своих загородных имений и особняков в центре города. Елизавета Нарышкина, выехавшая позже остальных, рассказывала о тех, кто остался, и называла их имена, но Прасковья не запомнила, как их звали. Это было ей совсем неинтересно.