выслушать сюжет невероятного авантюрного романа; могу обсудить предполагаемые судьбы мира, человечества и Вселенной — или судьбу вполне конкретного слесаря Лени Пасечкина; всякая тема интересна по-своему — и потом, ведь в каждом человеке дремлет творческое начало, разве нет? Творчество, плодами которого пользуется лишь один — да, пускай это несправедливо, но с чего вдруг я должен быть справедливым?
И вот — поэт: он на стуле напротив, и, когда я сообщаю, что заберу его жизнь, он поднимает глаза — редкое сочетание робости с уверенностью — и спрашивает:
— Значит, абсолютное счастье — это смерть?
Он, конечно, далеко не Пушкин и отнюдь не Лермонтов; размер в его стихах хромает не на одну долю, ритм вечно норовит сделать шаг вперед, а затем два назад. Такую поэзию не напечатают ни в одном журнале, и он не получит за нее ни копейки; исполнителям популярных песен, может быть, плевать на скачки размера, но разве им нужна подобная муть? — нет, они хотят тексты, навязчивая бессмысленность которых в своей простоте доступна каждому. Самое большее, на что может рассчитывать поэт — стать своим в рок-тусовке, где со временем подсядет на наркотики; в стихах прибавится иллюзорных глубин, в которые он, может быть, поверит и сам. Или — страничка в Интернете и сомнительная популярность в узких кругах; но для начала неплохо хотя бы научиться отличать компьютер от телевизора. О да, из него получится замечательный собеседник (
— Нет, неверно. И все же, когда ты выйдешь отсюда через минуту или две, ты будешь мертв. И будешь счастлив.
— Лучше через минуту, — говорит он. — Хотелось бы побыстрее.
— И тебя не пугает смерть? — зачем-то спрашиваю я, будто еще не понял.
И тогда поэт, чуть прищурившись
— А вы не могли бы сделать все молча?
Пустота, думает он. Пустота жизни — вот что страшнее смерти. Пустота, когда вдруг понимаешь: ты устал просто оттого, что существуешь. Пустота, когда не ждешь от жизни ничего, потому что все новое кажется одинаково серым. Пустота, когда то, что нужно тебе, не нужно больше никому — а то, что нужно кому-то, совершенно не нужно тебе.
А я думаю: если у него, поэта — пустота, то что же тогда у всех прочих? И еще: разве есть на Земле хоть один живой человек, который на самом деле знает, что такое пустота?
В бесконечность первый раз: встреча, и… Его мертвое тело выйдет из кабинета, довольное и радостное, как все они. Нет, он не помирится с девушкой в сиреневых очках, но не станет печалиться из-за этого; да и вовсе не будет о ней вспоминать. Зато вскоре он познакомится с другой
Такое странное маленькое «но»: поэт — юный старик, вообразивший, что уже открыл для себя смысл жизни и смерти, — пришел ко мне не за счастьем. Да, у него проблемы с рифмами и ритмами — пускай: это техника, которую можно развить и отточить, однако — мысли: сейчас они переполняют его безразмерный мозг, ищут выход и рождают вопросы — вопросы, на которые я не обязан отвечать, но которых не могу не слышать.
Я спрашиваю сам: что ты знаешь о пустоте? — но он молчит, а взгляд снова становится виноватым. И тогда я говорю… повышаю голос — и резко выплевываю:
— Пошел вон!
Удивленный, поэт смотрит: ему не понять почему тот, кому в силу положения надлежит завлекать людей, вдруг вот так, вроде бы без явных причин, дает от ворот поворот… Он вспыхивает:
— А если я хочу умереть?!
— Тем более — убирайся, — произношу устало — и тут мы снова встречаемся, а я думаю: лучше бы ты ушел поскорее, пока у меня не закончился приступ проклятой меланхолии… ну, или как это еще назвать? И пока я не решил, что ради новой интересной личности в моем собрании могу стерпеть некоторые вещи.
Но я вижу, как поэт гаснет, глядя — не на меня даже — в меня. И, кажется (
Потом я беру его за руку, стаскиваю со стула и волоку к двери; нет, он не сопротивляется — он просто обвис, как мешок тряпья; как бездыханный труп, которым чуть было не стал. Я открываю дверь и выталкиваю его, и поэт едва не падает на грязный линолеум; успевает опереться на безжизненно-серую стену; встает, поднимает глаза…
И я захлопываю дверь.
Вспоминаю — ну, вы знаете, это же классика: «тот, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо». Теперь пойти бы вниз, в подвал… взять первый попавшийся сосуд, не важно какой… и шандарахнуть со всей мочи о стену. Взять стерву, еще кричащую, что я, этакая сволочь, не имею никакого права держать ее здесь… приподнять немножко, ощутить в руках вес… подойти к идиоту, который провалился в сон и не ожидает никакого подвоха — и залепить с размаху! Осколки разлетятся по всему полу, и какая-нибудь задремавшая крыса с перепугу рванет к норе; истоптать в порошок
Ну, ладно — ясно ведь, что я этого не сделаю.
И я спускаюсь вниз — но вначале иду не туда, куда обычно. Подхожу к древней, поросшей мохом бочке, открываю кран, и темная, как мое существование, жидкость неспешно наполняет бутылку. А потом я сижу за столом — не за тем аккуратно-деловым, что в кабинете, а за старым, но все еще прочным дубовым столом в подвале: без искусов, зато — настоящим. Они все здесь, вокруг: идиот и стерва, трусиха и крутой, и многие другие — некоторые по привычке продолжают возмущаться, а другие любопытствуют, что такого