надо в Москву нового искать гонца, а самому гнать в Азов'.
Порошину он сказал:
— Тебе велено ехать на Дон. Атаман тебя зовет.
— Ехать подожду, — ответил Порошин, — как будто господарь войско собирает. Потихоньку, тайно, но собирает… Глаз да глаз нужен за князем Василием. Великий он человек. Княжество у него — проходной двор, у самого ни силы, ни крепостей годных, а всем нужен. При дворе его круговерть, базар секретов.
— Спасибо тебе! — Георгий, уходя, до земли Порошину поклонился.
— За что благодаришь?
— За науку. Велел ты мне учиться, как в первый раз встретились. Велел на Дону счастья искать. И сегодня сказал для меня важное.
— Чего же это я такого сказал, не упомню, — засмеялся Порошин.
— Сказал. Спасибо. Одного тебе простить не могу: лошадь какую у мужика увел.
Порошин опять засмеялся, но больно звонко, и глаза у него нехорошие были, не смеялись глаза.
— Ишь ты, праведник! — ив плечо толкнул. — Лазутчик, а праведник.
И опять смеялся. Веселей прежнего, но только совсем уж в том смехе смеха не было.
Каждое утро, открывая глаза, падишах Ибрагим видел перед собой золотоволосую женщину с печальными прекрасными глазами далекой ледовитой страны. Болезнь мало- помалу отступала, и паралич отпустил сначала лицо, а потом и тело.
Прекрасная сиделка пробуждение Ибрагима встречала каждый раз такой ясной улыбкой, что однажды падишах сказал: 'Солнце'.
Главный евнух врачевал своего хозяина на свой лад. Он через каждые полчаса менял красавиц- сиделок, но Ибрагим вдруг возмутился.
— Солнце! — капризно крикнул он.
Сначала не поняли, распахнули окна, но падишах отвернулся от окна и опять закричал: 'Солнце'. Стали думать, чего же требует повелитель, но тут к постели падишаха подошла Надежда, и падишах затих, закрыл глаза, успокоился.
Прошли дни, много дней, падишах обрел речь, и первое его повеление было обращено к златоволосой сиделке:
— Поведай мне историю твоей жизни!
— Великий властелин, в моем рассказе слишком много печального и горького! — испугалась Надежда.
— Я хочу!
Надежда рассказывала подробно об отце и матери, о деревне, о братишках и сестрах, о дворянине Тургеневе, у которого ее семья была в крепости.
— Корова у нас завелась — Буренушка. По два телка приносила. Да всякий раз! И обязательно у нее и телочка, и бычок. Тургенев прослышал про пашу корову п явился покупать. Мать в слезы, отец заупрямился, а что поделаешь — дворня тургеневская уже Буренушке рога обратала. Хочешь — торгуй, а не хочешь — и так возьмут. Да побьют ещо для ума. Сколько дал Тургенев, столько и взяли за кормилицу. Едва-едва хватило новую коровенку купить. Да все это полбеды. В избе нашей темной углядел дворянин сестру мою Аксинью. А была она первой красавицей. У Тургенева глаз волчий, жадный, вместе с коровой забрал в услужение сестрину мою. Надругался над нею, и кинулась Аксинья в омут. Тела не нашли. Люди говорят, русалкой ее видели. И не простой — у русалок она теперь как бы боярыней.
Слушал Ибрагим нехитрый рассказ, пе перебивая, до конца дослушал, слезы отер, после болезни, видно, слаб стал.
— У меня судьба горькая и у тебя горькая, — сказал наложнице. — Ты меня в беде моей жалела, и за то я тебя пожалую золотом, нарядами и любовью своей.
Сжалось у Надежды сердце, а что поделаешь, припала, как учили, к ногам повелителя.
Глава третья
Едва отошла от Ибрагима болезнь, кинулся он оргии заводить. Надежду на грязное не требовал, для сердца берег и всячески возвеличивал.
Стало ей до того свободно в Серале, что могла она дворец покидать в сопровождении евнухов и стражи.
В первый же такой выход попросила она слуг отнести ее на Аврет-базар — на невольничий женский рынок. День был пронзительно ветреный, но ясный.
Зима все еще не кончилась, весна все еще не началась: утром шел дождь со снегом, а ближе к полудню поднялся ветер, который торопливо сушил мокрые, скользкие улицы, гнал потоки.
Вода бежала шумно, рыжими, густыми от глины ручьями, и люди, глядя на своеволие воды, говорили: 'Бык полюбил змею, скоро родится дракон'.
Невольниц продавал в тот день один Берека. Он привез две сотни русских девушек и полсотни полек.
Слуги опустили носилки. Надежда вышла, окинула взглядом базар, отыскивая место, где стояла на позорище сама. Невольницы на холодном ветру дрожали, на них покрикивали, им грозили.
Надежда глядела-глядела, и вдруг волна стыда хлынула ей в лицо, и она была рада, что скрывается под чадрой.
Она сообразила вдруг, что 'выбирает' невольницу. Она, невольница, выбирает невольницу. Всю дорогу торопила сюда носильщиков, ибо у нее появились деньги, и ей хотелось сделать доброе — выкупить на свободу трех-четырех русских невольниц.
Но кого? И на какую свободу? Как эти несчастные смогут добраться до родной земли через море, за тысячи верст, по дорогам, кишащим негодяями, которые и надругаются, и снова приволокут сюда же на аркане.
Надежда поняла вдруг — выхода у этих несчастных нет, у нее самой — нет иного выхода, она должна до конца дней своих играть те роли, которые ей поручат сильные господа ее.
Она увидела Береку, семенящего к ней, заранее согбенного в подобострастном обезьяньем поклоне.
Надежда пырнула в паланкин.
— В Сераль!
'Я упрошу своего падишаха, чтобы он схватил проклятого Береку', — ясно сказала она сама себе и столь же ясно подумала о том, что ведь не попросит о мщении. Схватят одного Береку — явятся пятеро новых.
'А как же дальше жить? — спросила себя Надежда. — Зачем жить?.. Для сыночка, но его сделают турком, и он пойдет на Русь и, может быть, своей рукой зарежет свою родную бабку'.
Как же плакала в ту ночь Надежда! Пусто у нее было на сердце, жутко ей было.
Ибрагим вдруг решил заняться делами, и первым его делом была казнь.
Обозревая морское побережье в подзорную трубу, Ибрагим увидал, что с другого берега залива Сераль обозревает в подзорную трубу посол Венеции.
— Казнить! — закричал Ибрагим, тыркая подзорной трубой в море. — Казнить!
Слуги исподволь выясняли, кого же надо казнить, и казнили.
Великий визирь Мустафа решил, что именно теперь следует поговорить с падишахом один на один.
— Убежище веры, минул год с вашего знаменательного восшествия на престол… Ужасная болезнь отвлекла величайшего из величайших от государственных дел, и, пользуясь этим, некоторые, нечистые душой, запускали руки в казну империи и черпали столько, сколько могли ухватить. Доход за год потому и составил только триста восемьдесят миллионов акче, а расход несколько превысил пятьсот миллионов.