Люблю протяжный стон гусей,

березы желтое отрепье

и поздней осени твоей

угрюмое великолепье!

А ночью ветер ледяной

солому кружит во вселенной,

и не поймешь, где звук живой,

где только отзвук незабвенный.

В такую ночь уже нельзя

всю душу выболтать растеньям,

надежды, женщины, друзья —

все подвергается сомненьям.

Но ты — моя святая дрожь!

Где шум лесов, где вздох народа?

Где слезы матери, где дождь?

Где Родина и где природа?

(«Люблю протяжный стон гусей...»)

Станислав Куняев, высоко оценив талант нелюдимого друга, всячески помогал ему уцелеть и выстоять в москов­ской жестокой литературной сутолоке, где слабых не любят, где пейзажная лирика без кулаков мало чего стоит. «Нет, не­дооценивали его стихи Кожинов и Соколов, а я любил — вот почему на два десятка лет он и притулился ко мне, вот поче­му и открывался мне в письмах таким, каким его не знал ни­ кто, — проницательным эгоистом, отчаявшимся волчон­ком, одиноким сверхчеловеком, желчным мизантропом...»

Двадцать лет наблюдая вблизи друга, очевидно, чувст­вовал Станислав это нарастание обреченной одинокости, нарастание брезгливости по отношению к миру. Загнан­ный с детства в угол, Игорь Шкляревский научился давать отпор, стал хорошим боксером, но оказалось, что он может победить мир в тех или иных проявлениях, но не может Просто принять его. Или изгой, отщепенец, или сверхчело­век, герой, превосходящий всех, — так и в жизни, и в по­эзии его бросало из одной крайности в другую.

Есть злая радость — не дойти до цели,

каких-то десять верст не дотянуть

до водопада, где стоят форели.

Приехали! Пора в обратный путь.

О водопады синей Калевалы,

несбыточных свиданий холодок.

О юности восторженные планы,

владею всем, чего достичь не смог...

(«Есть злая радость — не дойти до цели...»)

Игорь Шкляревский рано обозначил себе цену и ста­рался никогда не отступать от нее. В этом была своя право­та, но это лишь усугубило его одиночество в поэзии. Как он сам считает: «Я давно тайно подозреваю, что мир был заду­ман мудрее, но случился какой-то просчет, и лучшие люди этой земли обречены на ту же участь, что и ничтожества. Мы не получаем за свои бескорыстные страдания ни одно­го десятилетия сверх, даже 'северную надбавку' время не выделяет нам, наоборот, урезает отпущенное. 'Лицом к ли­цу лица не увидать', нас еще оценят те, кто понимает, 'где поза, а где свобода и полет'. Только не видать этих цените­лей...»

В поэзии, как во всем другом, Игорь Шкляревский це­нит краткость. Может, сама природа своими точными и ем­кими формами вызывает и в его поэзии такую же краткость и точность.

Не просто так стою над пнями

стою над страшной глубиной,

и отсеченными ветвями

шумят деревья надо мной...

(«Не просто так мне стало грустно...», 1963)

Так он начинал где-то в 1963 году. И вот та же мысль, выраженная в девяностые: «...и ветка одна, не зная, / что срублена, — зацвела». Отсеченный от мира поэт обреченно продолжает писать стихи неведомо для каких читателей. «Мы порой боимся сказать о читателе нового поколения правду. А что, если ничтожные тиражи прекрасных, благо­родных книг, — это отчасти отражение его вкуса, его ду­шевного состояния?»

Это состояние приводит поэта к еще большему неве­рию в людей, к наслаждению безлюдьем. К отчуждению от друзей. Вот и со Станиславом Куняевым, я уверен, их развело не политическое противостояние, политикой Игорь Шкляревский никогда не интересовался, и даже не литературная борьба, в которой, при всех своих нынеш­них должностях, Игорь всерьез никогда не участвовал. Он и на должности, на членства различные соглашался скорее, чтобы выстоять самому, чтобы найти для себя ка­кие-то финансовые и информационные опоры. Очевидно, его одиночеству уже мешала шумная общественная жизнь Куняева — главного редактора «Нашего современника». Он выбрал нишу потише. С неизбежностью отдалялся от него и Куняев: «Годы, борьба за выживание, успех, болезни, неудачная женитьба с каждым годом всё беспощаднее ломали его хрупкую натуру. И я, погрязший в своих драмах и поисках собственного пути, уже всё меньше мог поддерживать и спасать его. Разве что пониманием. Болезненное презрение к людям, нарастающая с каждым годом замкнутость, одинокая гордыня ('И нет в творении творца'. — И. Ш.) и какой-то тупиковый биологический материализм все глубже и глубже отдаляли его от меня».

Куда он удалялся, на какой «праздник честолюбия»? Но, возможно, честолюбие и спасало? А иначе зачем в наше время писать стихи, если не уверен в их совершенстве? Кому он может быть близок, если, не скрывая, мечтает о безлюдье? Как лермонтовский Печорин, поэт угрюмо смотрит на весь род людской. Не спасла дружба, не спасла и любовь.

Два облака белых плывут по лазури,

стоит ослепительный зной.

Ну вот мы и встретились после разлуки!

Невечной разлуки земной...

Над жизнью, в которой мы прочно забыты,

над синим холодным Днепром,

над кладбищем, где мы не рядом зарыты,

сегодня мы рядом плывем.

Два облака белых... Одно розовеет,

над миром приветствуя день.

Другое опять отдалиться не смеет,

лежит на нем первого тень.

Нам встретится дым! И о юности милой

ты вспомнишь и нежно взгрустнешь.

Я ливень пролью над твоею могилой...

А ты над моей не прольешь...

(«Два облака белых плывут по лазури...»)

Давно не читал таких грустных, предельно лирических, душевных стихов о прошедшей, о погибшей любви. Это тот случай, когда перо достигает больших результатов, чем предполагает характер поэта. Стихи прорываются сквозь замкнутость и герметичность Шкляревского. Образуется некая душевная раздвоенность между автором и его прон­зительными в своем отчаянии стихами. Его поэзия перера­ батывала его же психологическую зажатость, так же, как сокровенные письма к другу. Но письма все же предназна­чены одному, верному другу, а поэзию он доверяет сразу всем, что так противоречит его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×