закрытому, нелюдимому характеру. Вот почему столь полезны воспоминания Куняева, ибо они в своей, может быть, и жестокой откровенности, просвечивают не совсем ясные мотивы безлюдных стихов Шкляревского, раскрывают жизненную реальность его поэзии, уточняют истину поэтических слов. Такие шедевры пейзажной лирики и удерживали Станислава Куняева долгие годы рядом со своим сумрачным другом, заставляли его прощать капризы и презрение к роду человеческому, побуждали бороться за его стихи. Как пишет Куняев: «Нет, Передреев был неправ, упорствуя в своем неприятии Игоря... Поэт, пишущий такие стихи и такие письма...» конечно же, был обречен на свое одинокое блуждание по земле.

Когда говорил Игорь Шкляревский о Борисе Слуцком, что слабые поэты сбиваются в стаи, а сильные поэты живут одиноко, конечно, он имел в виду самого себя. И свою кон­кретную ситуацию. Я не думаю, что «стая» пушкинской плеяды или же круг символистов, даже футуристы от Мая­ковского до Хлебникова, такие уж слабые поэты. Но иным гениям необходимо общение, соперничество в близком кругу, другие, как Юрий Кузнецов или Игорь Шклярев­ский, очерчивают себя одиночеством. «В столетии я друга не нашел» — так по-кузнецовски мог бы сказать и поздний Шкляревский. Он принял поэзию как свою аскезу монаха. Иногда даже кажется, что он для себя поэзию поставил на место Бога или вровень с Богом. Ибо такое безлюдье, такое изгойство не может быть у верующего человека. В одиночестве Шкляревского есть своя гордыня и отсутствует хрис­тианское смирение. Впрочем, таким «приблизительно ве­рующим» или совсем безбожным было почти все его по­коление, последнее литературное поколение уходящей со­ветской цивилизации — от Венички Ерофеева до Андрея Битова. Может быть, отсюда и обрыв каждого из них в свой одинокий круг. Ни православной соборности, ни советского коллективизма, а с возрастом уходят и узы братства и любви. Ни у послевоенной плеяды поэтов — Межиров, Слуцкий, Наровчатов, Твардовский, ни у ранних шестиде­ сятников — Евтушенко, Вознесенский, Рождественский — такого изгойства не было и быть не могло. И вдруг поколе­ние одиноких, из детдомовства в бездомность переходящих — Чухонцев, Примеров, Устинов, Глушкова, Русаков, Кузнецов. Но даже среди них Игорь Шкляревский выделя­ется беспощадностью своего безлюдья. Некий синдром хронической усталости от людей, служение лишь природе и поэзии, и больше никому. Все остальное — мимикрия, спасающая от натиска людей.

Этот мальчик, веселый и жадный,

вдруг проснется один и поймет,

что и радости к нам беспощадны...

(«Этот мальчик, веселый и жадный...»)

Тема детства в стихах Шкляревского всегда связана с прояснением для себя истоков своего одиночества.

Поэты его поколения раньше всех диссидентов почув­ствовали отсутствие общности людей в нашей стране, об­щих идей, общего дела, за чем неизбежно должен был последовать распад — горбачевский, ельцинский, какой угодно. Когда распад в душах людей остановится, а я на это надеюсь, мы вновь первыми почувствуем новую близость, новую общность именно в стихах новых поэтов.

Родился Игорь Шкляревский в Белоруссии, на Могилёвщине в 1938 году. И мать Ксения Александровна, и отец Иван Иванович — скромные, тихие сельские учителя. Там у себя на реке Сож, когда-то чистейшей, а потом попавшей под чернобыльскую радиацию, они и прожили всю жизнь. Может быть, не будь детдома, и у Игоря судьба пошла бы по-другому, но после интерната он мечтал вырваться из своего захолустья, через спорт, через поэзию утвердить се­бя в жизни, стать победителем. Переехал из Могилева в Минск, затем — Москва, Литературный институт, первые книги, первое признание. Сборники «Я иду», «Фортуна», «Лодка», «Воля». Напористость в стихах, напористость в жизни. «Когда я молод, молод, молод, / люблю весенний синий холод...» — конечно же, в этих энергичных, самоутверждающихся стихах нет литературности, нет осознанной переклички с футуристами и их лозунгами — «Каждый мо­лод, молод, молод, / В животе чертовский голод. / Все, что встретим на пути, / Может в пищу нам пойти». Это скорее совпадение дерзости, молодости и стремления покорить мир. Но его молодость оказалась на обочине, вне всяких обойм. Вливаться в команду шустряков, воспевающих Братскую ГЭС и ленинскую школу в Лонжюмо, он не хо­тел, ибо уже видел всю зыбкость официальных догм: «И под ногами нет опоры, / и на земле опоры нет». Нет большой веры ни в людей, которых познал не с лучшей стороны еще в сиротском детстве, ни в государство, ни в Бога. Остается затворничество. Галина Седых в послесло­вии к книге «Стихотворения» абсолютно верно пишет: «Осознание своей избраннической миссии равноценно толстовскому затворничеству. В разряженной атмосфере одиночества 'бессильны Тургенев и Блок. И Пушкин поч­ти одинок'. Болевой порог не преодолен, но достиг такого предела, что поэт начал 'заговариваться'. Он — подумать только! — предъявляет счеты Создателю:

Ты Бог! Но ты не гений

своих земных творений,

завистливых и злых.

Ты только Бог растений...

...Но ты не Бог людей.

Натурфилософия и пантеистическое видение мира — мучительная тема постоянных размышлений поэта...»

Все так и есть, только проще, без всяких философских откровений, ибо, в отличие от Галины Седых, не вижу я у Шкляревского никакой философской поэзии, думаю, он и сам к этому не стремится, не медитирует, а уйдя в добро­вольное затворничество, избегает и презирает мир людей и напряженно вслушивается в хорошо ему с детства знако­мый мир зверей, птиц и лесов. Он все-таки живет не памя­тью, а впечатлениями.

Мелькнули в книге белые страницы,

и не пеняй на типографский брак.

С четырнадцатой — улетели птицы,

с шестнадцатой — ручей удрал в овраг!

И лес в леса ушел из этой книги —

опять стоит на берегу Днепра.

И две строки о спелой землянике

лежат на дне прохладного ведра.

(«Мелькнули в книге белые страницы...»)

Когда он пишет о природе, о росе, о форели — он жиз­нерадостен, весел, звучен, когда он поворачивается к циви­лизации — он зол и беспощаден, угрюм и желчен. Иногда эти перевороты происходят в рамках одной строфы, даже в пределах строчки.

И дубы, и березы, и ели...

ни к чему их древесный язык

подгонять под язык человечий.

(«Помолчи! Есть такие стихи...»)

Как-то чересчур по-протестантски для него всегда враждебны толпа, народ, скопище людей, от них идет ги­бель и природе, и его поэзии. Он становится как бы защит­ником своих любимых миров от человека.

Ваши дети от случайных браков

из унылых жэковских бараков,

из двухсотых и трехсотых блоков

не полюбят Пушкина и Блока.

Над судьбой Муму не зарыдают

и последних галок из рогаток,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×