«На Мямлиных наплевать!» Все равно эта публика не удержится между двух стульев. Разве в революционный Петербург он приехал спасать Мямлиных от заблуждений?
В тот же день Петр Ананьевич объявил в Петербургском комитете, что отныне полностью отдает себя в распоряжение комитета и просит поручить ему живое дело. Для опытного партийца работа нашлась. Он сочинял прокламации, выступал на митингах. Предстояли первые в истории России выборы в Думу — изобретенный царским министром Булыгиным бесправный парламент. Большевики стояли за бойкот выборов, полагая, что участие в них может лишь сослужить службу самодержавию. Меньшевики, с некоторыми, правда, оговорками, приветствовали создание Думы, усматривая в ней первый росток российского парламентаризма.
Двенадцатого сентября забастовали московские печатники. Это послужило сигналом к началу всеобщей стачки. Правительство, испуганное было невиданным единодушием трудовой массы, недели две спустя пришло в себя, и с тринадцатого октября в Петербурге стали распространяться разговоры о приказе генерал-губернатора Трепова войскам: «Патронов не жалеть, холостых залпов не давать!»
Наступил момент, когда споры об участии в думских выборах отошли на второй план. Власти сами толкали массы на решительные действия.
Вечером того же дня в столичном университете собрались революционные рабочие — представители профсоюзов. Актовый зал, несмотря на внушительность своих размеров, оказался тесным и душным. Публика была возбуждена до крайности.
Красиков пришел в университет с Леонтием Антоновичем Федуловым. В здании на Васильевском все осталось прежним: и высокие двери, и белый мрамор лестниц, и потемневшие бронзовые канделябры, и портреты ученых и государственных мужей на стенах коридоров. За распахнутыми дверями аудиторий глазам открывались амфитеатром спускающиеся к кафедрам столы. И хотя он видел повсюду множество людей, память воскресила эти аудитории иными — притихшими, внимательными; высветила из прошлого лица профессоров и склоненные над столами фигуры однокашников. «Вот тебе раз! — подумал Красиков. — Никак не предполагал, что о студенческой поре буду вспоминать с такой теплотой и таким сожалением».
Красиков и Федулов протиснулись в зал, пробрались к кафедре. На авансцене стоял молодой человек в очках и студенческой тужурке. Он клеймил преступный приказ «царского сатрапа» Трепова, призывал к еще большему сплочению пролетариата с революционной интеллигенцией, к решимости бороться до конца.
— Всему, что исходит от самодержавия, мы должны противопоставить свое несогласие. — Голос оратора, высокий и резкий, врезался в неумолчный гул зала. — Ни в чем не идти навстречу власти! Она зовет вас к станкам — бастуйте! Она задабривает вас думскими выборами — организуйте свои выборы, демократические, всеобщие, равные, прямые и тайные! Избирайте свой революционный орган власти — Всероссийское Учредительное собрание! И пусть в него войдут представители всех слоев нашего народа! Учредительное собрание будет знаменовать окончательную победу революции…
— О стачке разговор! — громко прозвучал недовольный голос. — О стачке! Не время о выборах! Наслушались!
— Довольно! Не дело говорит!
Леонтий Антонович взглянул на Петра Ананьевича, как бы заручаясь его согласием, и протянул руку к председателю:
— Позвольте сказать?
Обыкновенно медлительный, он легко поднялся на сцену и повернулся к народу. Низкорослый, широкий в плечах, с поседевшими усами и шевелюрой, машинист Федулов некоторое время молча смотрел в зал. Лицо его побледнело, он поднял над головой руку:
— Братья-рабочие! Господин студент говорил нам, что вместо Думы хорошо бы получить Учредительное собрание. И я говорю, хорошо бы. Только если над этим, собранием царь останется, то от него столько же проку будет, сколько и от Думы. Но не для этих разговоров мы собрались. Говорено с января было вдосталь. И насчет выборов, и насчет комитетов разных и профсоюзов. А ныне довольно слов! Пришла пора показать мучителям нашим, что рабочему человеку не страшны приказы Трепова.
Петр Ананьевич с гордостью слушал бывшего своего ученика. Научился Федулов говорить с массой.
— Бастовали мы в этот год немало, натерпелись жены и дети наши. А мы готовы и впредь бастовать сколько потребуется. На приказ Трепова наш ответ может быть лишь один, ответ прямой и твердый: всеобщая стачка!
— Стачка! Бастовать! — прогремело в актовом зале.
Мигнула под потолком люстра. Раз, другой, третий. На сцену поднялся юноша в студенческой тужурке, отдал председателю какую-то записку. Тот прочитал и объявил:
— Товарищи! Электростанция начинает забастовку. Сейчас выключат электричество. Прошу соблюдать спокойствие. Всем будут розданы свечи, и мы продолжим занятия.
По рядам пошли студенты со свечами в ящиках. Спустя две-три минуты, когда погасла люстра, актовый зал осветили тысячи мерцающих огоньков. У Петра Ананьевича в руке тоже потрескивала свеча. Он огляделся. Все вокруг сделалось таинственным, лица как бы озарились изнутри. В зале, наполненном голосами, запахами махорочного дыма и растопленного воска, слова зазвучали торжественнее. Гасли свечи, вспыхивали спички, речи делались возбужденнее, и митинг, сливший людей воедино, с каждой минутой обретал все большую решимость, рождавшую в душах уверенность в успехе.
В Озерки — Красиков обитал там в доме Федулова — пришлось идти пешком: бастовали железнодорожники. Леонтий Антонович отмалчивался, о чем-то размышляя.
— Что не веселы? — спросил Красиков.
— Нет причины для веселья. Понимаю, надо бастовать. А на душе камень. По ночам паровозы снятся. Руки дела просят. Да и добастовались нынешний год — хоть по миру иди. Опять с Марьей объяснения не миновать. Я вот, будь один, без семьи, сколько потребовалось бы, столько и бастовал. С народом и смерть принять не страшно. А женщина — иное дело. У нее не так ум устроен. Она и сама за жизнь крепче держится, и жалости к людям у нее больше. А если детишки есть, она, вот как моя Марья, и вовсе слепнет.
— Почему же слепнет? Матери самой природой назначено детей своих оберегать.
Петр Ананьевич вспомнил жену Федулова Марию Павловну, некогда круглолицую румяную женщину, и их детей, Костика и Верочку, шумных, смешливых ребятишек. Их теперь не узнать. Мария Павловна истощала вконец, на лбу у нее пролегли морщины, щеки сделались изжелта-серыми, глаза постоянно налиты слезами. И дети бледны, замкнуты, почти неслышны.
Шли долго. Тревожно спали городские здания. Улицы были пустынны. Лишь однажды процокал подковами казачий разъезд да у двух-трех подворотен изваяниями окаменели караулящие кого-то дворники. Дальше темные громады зданий постепенно стали терять высоту, все чаще появлялись деревянные домишки окраин, прилепившиеся к черным мачтам сосен, запахло болотом и хвоей, послышался собачий лай.
— Все беды наши от необразованности, от темноты, — возобновил разговор Федулов. — Силы своей рабочий человек не сознает. Если бы образование пролетариату, он бы живо понял, как жизнь устроить надо. И то понял бы, что силы у него на это довольно. Я вот очень много думать стал и по себе вижу, что сколько ни учись на старости, все равно от невежества не спасешься. Рабочий класс надо смолоду учить.
— Это очень правильно, Леонтий Антонович. Но пока не более чем красивая мечта. Осуществить ее можно лишь после революции. Культуру человек должен с молоком матери впитывать. С детства его должны окружать книги, музыка, искусство. Если же дети растут в бараках, при иконах, пьянстве, площадной брани, что может принести им гимназия или университет?
— И вы, оказывается, об этом думаете?
— Конечно. Хотя, откровенно говоря, меня больше занимает другое — создать общество справедливости, общество без полиции, судов и тюрем. В нем не останется места преступлениям, злобе, неуверенности. Я, Леонтий Антонович, пытаюсь иногда вообразить жизнь далеких наших потомков.