Как глубока тайна Незримого! В нее не проникают наши столь несовершенные чувства, наши глаза, не умеющие различать ни слишком малого, ни слишком большого, ни слишком близкого, ни слишком далекого, ни насельников звезд, ни насельников капли воды… Наши уши вводят нас в обман, ибо колебания воздуха они доносят до нас под маской звуков и, точно волшебники, чудесным образом превращают движение в ноты разной высоты, тем самым рождая музыку, наделяя певучестью немое шевеление природы… Наше обоняние менее чутко, чем обоняние собаки… Наш вкус едва распознает возраст вина!
Будь у нас другие органы чувств, которые осчастливили бы нас другими чудесами, сколько всякой всячины открыли бы мы еще вокруг себя!
Часов в десять я поднимаюсь в спальню. Едва переступив порог, сразу дважды поворачиваю ключ в замке, запираюсь на все задвижки: мне страшно… Чего?… До сих пор я не знал никаких страхов… Распахиваю шкапы, заглядываю под кровать… прислушиваюсь… прислушиваюсь… К чему?… Не удивительно ли, что ничтожное недомогание, какое-нибудь расстройство кровообращения, небольшой застой или, скажем, раздражение нервного волоконца, словом, мелкие неполадки в работе нашего живого механизма, такого несовершенного и хрупкого, превращают весельчака в меланхолика, храбреца в труса? Наконец я укладываюсь в постель и жду прихода сна, как приговоренный — прихода палача. Я жду, дрожа от ужаса; сердце у меня колотится, в ногах судороги, меня знобит, хотя от простынь пышет жаром, и вдруг проваливаюсь в забытье, как в бездонную яму, полную стоячей воды, без надежды из нее вынырнуть. Я не чувствую, как бывало, приближения этого коварного сна, который прячется где-то рядом, следит за мной, вот-вот прыгнет мне на голову, закроет глаза, превратит в ничто.
Я сплю… долго сплю… несколько часов… потом мне начинает сниться сон… нет, не сон — кошмар… Я отлично сознаю, что лежу в постели и сплю — сознаю и понимаю… и вместе с тем чувствую, что кто-то подходит ко мне, оглядывает меня, ощупывает, влезает на кровать, коленями придавливает грудь, обеими руками хватает за горло и сжимает… сжимает изо всех сил… стараясь задушить…
Я пытаюсь освободиться, но мое тело сковано чудовищным бессилием, парализующим нас в кошмарах, хочу крикнуть — и не могу, хочу пошевелиться — и не могу, задыхаясь, делаю отчаянные попытки повернуться на бок, сбросить это существо, которое расплющивает меня, не дает вздохнуть, — и не могу.
Внезапно я просыпаюсь, обезумев от ужаса, весь в поту. Зажигаю свечу. В комнате никого нет.
После такого приступа, а повторяются они еженощно, я наконец спокойно засыпаю и сплю до рассвета.
И тут меня забила дрожь, но не от холода, а от непонятной тревоги.
Я ускорил шаги, мне было не по себе одному в этом лесу, было страшно, беспричинно, бессмысленно страшно от такого безлюдья. И вдруг мне почудилось, что кто-то идет за мной, крадется след в след, так близко, что вот-вот коснется меня.
Я круто повернулся. Ни души. Только уходящая вдаль прямая, широкая аллея, пустынная, обсаженная высокими деревьями, — пустынная до жути. И в другую сторону она тоже тянулась, нескончаемо длинная, однообразная, страшная.
Я зажмурился. Почему? Упершись каблуком в землю, начал кружиться быстро-быстро, как волчок. Чуть было не упал — пришлось открыть глаза; деревья качались, земля плыла, я вынужден был сесть. Ну а потом уже не мог сообразить, с какой стороны я пришел. Дикий поступок! Дикий! Дикий! Я ничего не соображал. Свернул наобум вправо и добрел до той самой дороги, которая привела меня в глубь леса.
Какой открывается вид, если, как я, попадаешь в Авранш к концу дня! Город стоит на холме. Меня повели на самую окраину, в городской сад, — там я даже вскрикнул от изумления: меж обрывистых берегов широко раскинулась бухта, она простирается куда только достает глаз, теряясь в дымчатой дали. И посреди этой необъятной желтой бухты под золотым светоносным небом мрачно вздымается на песчаном острове удивительная остроконечная гора. Солнце только что скатилось в море, и на пламенеющем небе рисовался причудливый силуэт этой скалы, увенчанной причудливым сооружением.
Я отправился туда на рассвете. Был отлив, как и накануне вечером, и я не отрываясь смотрел на вырастающее с каждым моим шагом необыкновенное аббатство. Я шел несколько часов и наконец добрался до каменной громады, несущей на себе небольшое селение и большую церковь. Одолев узкую, крутую улочку, я вошел в эту готическую обитель, прекраснейшую из всех воздвигнутых Богу на земле, — целый город, несчетное множество низких палат, придавленных сводами, и высоких галерей на хрупких колоннах. Я вошел в это гигантское творение рук человеческих, выстроенное из гранита и, словно кружево, невесомое, покрытое башнями, стройными колоколенками, которые оплетены бегущими вверх лестницами, связаны друг с другом изящными резными арками и стремятся в небо — днем синее, ночью черное — всеми прихотливыми своими верхушками, где топорщатся химеры, черти, небывалые звери, чудовищные цветы.
Добравшись до вершины, я сказал моему провожатому-монаху:
— Как вам, должно быть, хорошо здесь, святой отец!
— Ветры у нас очень сильные, сударь, — ответил он, и мы начали беседовать, поглядывая, как прилив, набегая на песок, покрывает его стальной кольчугой.
Монах рассказал немало историй, старинных историй, связанных с этим краем, — преданий, разумеется, преданий.
Одно из них произвело на меня особенное впечатление. Местные жители, горцы, утверждают, будто в песках по ночам слышны человеческие голоса, а потом блеяние двух коз: одна блеет громко, другая потише. Скептики возражают им, что это кричат морские птицы — их крики напоминают то блеяние, то человеческие стоны. Но рыбаки стоят на своем: когда им случалось припоздниться, они неподалеку от этого