болезни. Даркины добрые слова пролетают мимо, не задев сердца молодой женщины.
— Не говори мне «ты», ведь я замужняя… Это неприлично. Я тоже буду «выкать», ты теперь, поди, уже барышня… Люди услышат, что мы говорим друг другу «ты», станут смеяться…
— Опомнись, Санда! Что с тобой? Да как же я буду называть тебя на «вы»! Ты что, забыла?.. Ведь мы росли вместе. Да нас не только люди, а куры засмеют, если мы ни с того, ни с сего начнем «выкать». Какая ты стала странная… я тебя не узнаю.
— Не пристало, барышня! Что не пристало, то не пристало! Когда я в девушках ходила, так могло быть, а замужней женщине «тыкать» не пристало, хоть вы и барышня.
Я вон даже к родной сестре пойду ребенка крестить, чтобы перейти на «вы». С кумой уже никто не заговорит на «ты».
— Почему тебе так хочется, чтобы все величали тебя на «вы»? Разве ты от этого станешь другая?
— Как это почему? — повысила голос Санда, и лицо ее заострилось. — Вы еще спрашиваете? А гордость? У замужней женщины должна быть гордость. Погодите, выйдете замуж, сами узнаете.
— Я никогда не выйду замуж.
— Это почему же? Найдется такой, кто и вас посватает. Подождите немного. Хотите, барышня, я покажу вам свое приданое? Поглядите, что дала мне мама.
Дарка так поражена необычайным поведением Санды, что ее не интересует даже приданое. Но если Санде так хочется похвастаться перед «барышней», пусть…
Из открытого сундука в нос ударяет запах слежавшегося полотна, непроветренных кожухов и не то ладана, не то воска.
Санда с благоговением вынимает и показывает Дарке пожелтевшие от времени, расшитые густым черно-красным узором сорочки, желтые сапожки с яркими кисточками, пестрые домотканые «горботки»[41], шитые парчовой нитью, цветные пояса — «крайки» — длиной в несколько метров, праздничный убор на голову, желтовато-белое льняное полотно.
Дарка рассматривала это все без особого любопытства, хвалила из вежливости. Она была не в силах избавиться от гнетущего впечатления, вызванного встречей, потом Дарку словно осенило:
— Послушай, Санда, ну что ты мне голову морочишь! Ведь это же не твое приданое, а твоей мамы. Ты думаешь, я так глупа, что не вижу, какое здесь все старое, пропахшее плесенью? Зачем ты так делаешь, Санда? Ведь это не твое, а твоей мамы, правда?
Санда и не думала возражать.
— Конечно! Было мамино, а теперь мое. Больше девок у нас нет.
— А нового мама тебе ничего не справила?
— А откуда взять новое, барышня? Сказать не штука. Слава богу, что хоть такое есть. Мама получила это приданое еще от своей матери…
— А доносишь его ты… Хотелось бы мне посмотреть, как ты разоденешься и пойдешь в воскресенье в церковь.
— Бог с вами, барышня! Кто ж его станет носить? Пусть лежит. А вдруг господь пошлет мне девочек, откуда же я им приданое возьму?
— Значит, и твоя дочка не будет носить эти наряды и станет прятать их для своих дочек, да?.. — печально заметила Дарка.
— Что же поделаешь, барышня! Что поделаешь, если с деньгами становится все туже.
Да, на этот вопрос трудно ответить. Неужели и впрямь нет иного выхода и приходится мириться с обстоятельствами, каковы бы они ни были?
Неужто у этой молодой, с сильными руками женщины нет ни малейшей надежды, что жизнь ее может стать светлее, чем была у ее матери и бабки? Неужто она не ждет от своей молодости ничего большего, чем вдоволь картошки и хлеба?
И на минуту Дарке стало не только совестно за Санду, но и жаль ее. Жаль человека, в семнадцать лет думающего о вещах, которые понадобятся ему в старости.
Прав, ох как прав был домнул Локуица, когда говорил, что современный социальный строй не только разоряет людей материально, но и разлагает их морально, убивает веру в свои силы, отнимает надежду на лучшее будущее.
— Да ведь эти горботки и кожушки расползутся от долгого лежания, а ты бережешь их для своих внучек!
Санда осторожно, словно и впрямь ее сокровища могли расползтись в руках, укладывала добро в сундук.
— Ну и пусть расползаются, — сказала она равнодушно, — это ведь не для носки… Это так, лишь бы в сундуке лежало. Случается, что у женщин нет дочек, а только сыновья… Бывают и совсем бездетные. Такие не хранят ничего, а все изнашивают при жизни, и хоронят их в тех же нарядах…
— Скажи, с тех пор, как ты вышла замуж, тебе живется легче?
— Ну да, — печально проговорила Санда, — легче! Хорошо, хоть маму не надо слушать…
— Это почему же ты теперь можешь не слушаться маму?
— Моя мама уже не властна надо мной, раз я замужем. Другое дело, попади я к свекрови: тогда ее власть, а для моих я — уже отрезанный ломоть.
— А я не знала. Мне казалось, родная мать всегда…
— Не всегда, барышня. Родная мать — от колыбели до венца, а свекровь и муж — до конца.
— А он хоть любит тебя?
— А на что мне его любовь? Слава богу, не очень. А то бы не выдержала, если бы он то и дело лез целоваться слюнявым рылом. Любовь, барышня, приносит счастье, только когда и мы любим. Запомните это хорошенько.
Дарка взглянула на подругу, глаза их встретились, и на миг показалось, что Санда не случайно советует запомнить эту истину. Но нет, Санда не могла знать, что у Дарки испортились отношения с Данком. И все же стоит запомнить эти слова: «Любовь приносит счастье, только когда и мы любим!»
Прощаясь, Дарка поцеловала удивленную Санду в щеку. Это был порыв благодарности, а за что — Санда и не подозревала.
Картошка, отравившая Дарке зимние каникулы, все еще, как призрак, нависала над Веренчанкой.
Настало лето. Налилась вишня. На вырубке за селом было красно от земляники. На выпасе появились шампиньоны. Сама природа, без помощи людей, спешила на помощь голодающему селу. Но люди хотели только картошки. Не могли дождаться Ивана Купалы, то есть седьмого июля, когда по старым неписаным законам можно без «греха» копаться в земле, выбирая молодую картошку, да и то лишь ранний сорт — «американку», а ее, кстати сказать, кроме отца Подгорского и войта, мало кто и посадил в этом году. Но что было людям до того! Большинство грешило уже давно, выкапывая из земли картофелины величиной с кукушкино яйцо.
Папа болезненно переживал: что же будет дальше? Подроют корешки у молодых, не набравших сил кустов, и урожай будет катастрофически мал. А ведь надо вернуть долг, прокормить себя и скот в течение года, оставить и на посадку.
Учитель всячески уговаривал людей, но его слова мало значили для голодающих. Их не интересовало будущее: будь что будет! Они понимали, что поступают плохо, но не находили в себе силы отказаться от этого.
Отец Подгорский прочитал проповедь о картошке. Ссылаясь на одному ему известные цитаты из священного писания, он стал доказывать, что есть недозрелую картошку не только вредно для здоровья, но и большой грех. Существует же притча о том, как человек перехитрил черта именно на картошке. А знают ли дорогие прихожане, что лебеда, например, вдвое-трое полезнее для организма, чем картофель, который не содержит в себе ничего, кроме крахмала и воды? Почему бы нам не попробовать это время перебиться лебедой, конечно, соответственно приправленной и заправленной?
Когда отец Подгорский произнес эти слова, в церкви произошло нечто небывалое. Чей-то звонкий, молодой голос крикнул на весь храм:
— Мы уже пробовали лебеду, теперь ваш черед, отче!
Отец Орыськи побледнел так, что даже губы пожелтели, но проповедь не прервал, а только