килограмм — это круто. Особенно если учесть, что в фуре двадцать одна тонна шмоток, сработанных быстрыми китайскими руками. Триста тюков-упаковок, закатанных в черный полиэтилен.
— Пятёра, лезь наверх, будешь подавать, — командует Тёха.
— Подаван, блин, — шипит Сапог.
Он тоже хочет наверх, он тоже хочет быть подаваном. Но рациональный Тёха рассудил верно — я слабее и пользы от меня будет больше именно как от подавана.
Берусь за первый тюк. Тяжеленный черный блин, блестящий и гладкий, с явной неохотой отлипает от штабеля. Я спускаю его вниз — на плечи Сапогу.
— Первый есть первый! — хрипит он, подбадривая себя, и, пошатываясь, скрывается за дверями склада.
Второй тюк. Тёха принимает его куда увереннее, чем Сапог. Ну, вроде дело пошло…
После десятого тюка я чувствую, что стало жарко. Руки вот только болят, а так даже и ничего, нормальная работа. Тёхе и Сапогу внизу, конечно, тяжелее, от них валит пар, лица раскраснелись, но они тоже пока не жалуются.
Правда, десять тюков — это всего лишь одна тридцатая всей фуры. Нам еще пахать и пахать, а время идет. Помощник Чингиса пару раз уже выглядывал, чтобы посмотреть, как у нас дела. И, судя по роже, оба раза остался недоволен.
Следующие двадцать блинов идут как по маслу. Крайний к дверцам фуры штабель мы раскидали. Принимаюсь за следующий. Теперь приходится подтаскивать блины. С ужасом понимаю — а ведь по мере разгрузки фуры расстояние будет все увеличиваться и мне придется носить тюки из глубины промороженного железного ящика!
Нет. Не надо об этом думать. Есть «здесь и сейчас», так всегда Бройлер говорил. Вот этим «здесь и сейчас» и надо заниматься. А до «после того» еще надо дожить. В нашем случае это слово — «дожить» — вовсе не фигура речи.
Тридцатый, юбилейный тюк я тащу к дверцам волоком. Руки еле гнутся, спина ноет, сердце гулко бухает в ушах, ноги подгибаются. Сапог, принимающий блестящий блин, выглядит не лучше моего. А ведь мы осилили пока только одну десятую первой фуры! Фур всего три. Что ж я маленьким не сдох, а?
Тёха, злой как черт, орет на меня снизу:
— Шевелись!
Я шевелюсь. Я очень шевелюсь. Так шевелюсь, что падаю, поскользнувшись на металлическом полу фуры.
Подходит мужик в пуховике. В руках у него папка с бумагами. Он несколько секунд наблюдает, как я воюю с тюком, волоча его к дверям, потом сплевывает в грязный снег.
— Работнички, вашу мать.
Как я доживаю до пятидесятого тюка, мне и самому непонятно. Во рту сухо, язык распух, и я его все время прикусываю. Перед глазами плавают красные пятна, руки трясутся.
— Пе… передохнуть бы… — хриплю я Тёхе.
— Две минуты! — кивает он и поворачивается к пошатывающемуся Сапогу. — Не кури!
— Аха… — кивает Сапог и садится, разбросав ноги, прямо в серый сугроб рядом с колесом фуры.
Я ложусь в фуре на пол, смотрю в блестящий потолок. По нему бродят серые тени. Настроение паршивое. Ясно, что в срок разгрузить все эти блины мы не сумеем. О том, что есть еще две такие же фуры, даже думать страшно. Зарабатывать деньги тяжело. Скачок лучше.
Вспоминаю очкастого парнишку из Ульяновска, у которого я отнял сумку и кошелек. Ну и по фиг, что он сиротам и детдомовским помогал. Зато уродоваться не пришлось. Раз, раз — и бабки в кармане!
Собравшись с силами, зову нашего бригадира:
— Тёха-а-а!
— Че?
— Может, ну его? Смотаем в город, скачканем пару раз — и ноги из этой Читы?
Тёха несколько секунд думает, потом отвечает:
— Не. Чуйка у меня. Влопаемся. Давай, вставай.
Чуйка — это серьезно. Если Тёха говорит о чуйке, значит, он уверен. А если он уверен, то переубедить его невозможно. Многие пытались. Ни у кого не вышло.
Ворочая неподъемные блины, думаю о мертвом бомже, что лежит в снежной могиле возле теплотрассы. Наверняка он тоже ходил на этот базар. И вполне возможно, что нанимался на разгрузку фур. И очень может быть, что надорвался тут. И от этого умер. И я умру. Вот прямо сейчас упаду и умру.
— Сколько? — выдыхает вместе с облаком пара Сапог, всунувшись в фуру.
— Шестьдесят три… — так же на выдохе отвечаю я.
— Капец…
Проходит еще несколько минут и мой мозг отключается. Теперь я ни о чем не думаю. Просто — не могу. В голове пусто, словно в разбитом аквариуме. Руки-ноги двигаются, как у куклы. Слышу я только собственное прерывистое дыхание.
И считаю тюки.
— Шестьдесят восемь… Шестьдесят девять… Семьдесят…
— Ну вот что, доходяги! — слышится снаружи властный уверенный голос. — За полтора часа вы не сделали даже половины. Все, идите отсюда. Лысенков! Давай, зови своих гоблинов. Харе им домино ломать.
Пошатываюсь, делаю несколько шагов по фуре и в последний момент хватаюсь за дверцу, чтобы не упасть. Вижу, как на грязные, облупившиеся носки моих ботинок падают темные капли. Одна, вторая, третья… Что за фигня? А-а, это кровь. Из носа пошла. У меня такое уже было пару раз, в детдоме. Медичка сказала — сосуды, переходный возраст. Посоветовала не поднимать тяжести.
Тёха и Сапог стоят внизу и смотрят на меня. Мужик в пуховике, положивший конец нашим мучениям, тоже смотрит на меня. И еще какие-то мужики в брезентухах, вышедшие из склада, опять же смотрят на меня.
Я запрокидываю голову и шумно втягиваю воздух. В носу клокочет.
— Борисыч, заплати пацанам, — говорит один из мужиков, высокий и сутулый.
— Да они на копейку наработали!
— Заплати! — угрюмо повторяет сутулый мужик.
Остальные его поддерживают:
— Как за целую заплати. Они ж сопляки совсем! Ты чем думал, сука?!
— Это кто тут сука?! — наливается кровью Борисыч. — Нюх потеряли?
— Все, все! — Сутулый поднимает длинные руки. — Брек!
Борисыч сопит, лезет в карман и выдает Тёхе две тысячи.
— И все, канайте, работнички…
Я спрыгиваю с фуры и падаю. Сапог поднимает меня и ведет под руки, как больного.
Мы выходим со складского двора.
— Слабаки! — кидает нам Тёха.
Он устал меньше всех. И вообще держится бодрячком, только очень злится. Почему — яснее ясного. Две тысячи — не деньги. На них можно купить пожрать, но до Хабаровска не доехать.
— Может, Шуня с Губастым в шоколаде? — предполагает Сапог.
— Ага, щас, — хриплю я. — За это время рублей двадцать намолить можно. Не больше.
— Молодые люди! — раздается за нашими спинами приятный женский голос. — Остановитесь, пожалуйста!
Поворачиваемся. Меня ведет от усталости, и я чуть не падаю. К нам подходит полная, невысокая женщина — так и хочется сказать «дама» — в нутриевой шубе и такой же шапке. У нее лицо доброй врачихи, на щеке родинка. Ярко, не по нынешней моде, накрашенные губы. На вид даме лет пятьдесят. На руках перчатки, в руках — сумочка.
— Че? — грубо спрашивает Тёха.
— Я так понимаю… — дама говорит с придыханием, как гипертоник, — вам нужна работа?
— Ну…