Вся толпа кинулась в воду.
Выбраться в открытое море в Саламуму исключительно трудно. Полоса рифов проходит недалеко от берега, причудливо изрезанного и загроможденного черными скалами вулканической лавы. Скользкие валуны кольцом окружают маленькие озерца морской воды и далеко выступают в океан.
Вооружившись необходимым реквизитом для ловли палоло, мы бросились в воду. «Бросились», разумеется, в переносном смысле, так как стоило нам пробежать несколько метров по песку, как дальше мы (то есть священник Гюто, муж и я) должны были уже ползти. Том и остальные самоанцы мчались по скалам, перескакивая с камня на камень, иногда соскальзывая в кипящую воду, будто их нес по воздуху ковер-самолет. И все-таки трудно поверить в то, что на свете существует что-либо более скользкое, чем скалы Саламуму. Альпинисты, штурмующие скалистую гору, не могли сравниться с нами, когда мы вползали на голый каменный пригорок.
На нас, наверное, смешно было смотреть: я со своей куриной слепотой ощупывала вокруг выпуклости и впадины, опираясь при этом на сито для ловли палоло как на палку, и, конечно, всякий раз попадала в неожиданно подвернувшуюся расщелину, что приводило к печальным последствиям для открытых частей тела. Падре осторожно передвигался в сидячем положении, и это благодаря утолщению фигуры в области пояса обеспечивало ему максимальную устойчивость. Збышек справился с задачей лучше нас всех, но и он заработал несколько синяков и царапин. Мы еще только доползли до воды, а Том был уже далеко на рифах. Я догнала его, не обращая уже внимания на волны. У меня было столько ушибов и синяков, что я перестала переживать за порванную лавалава, за сандалии, которые унесло море. Я хотела палоло. Много палоло. А палоло не было. Показался один, другой червяк и — конец. Сотни людей в полной тишине погружали сита под наступающую волну и при свете фонаря сосредоточенно осматривали сетки. Червей не было.
Ливень перешел в мелкий дождичек. Потом совсем перестал. И вот, когда я уже потеряла надежду, на светлом фоне сетки увидела темного, длиной в несколько сантиметров, извивающегося червяка.
— Палоло! У меня палоло! — крикнула я.
Осторожно переложила я существо, похожее на глиста, в красивую корзину, сплетенную из пальмовых листьев матерью Тома и обмотанную лавалава. Хоть я ничего там не заметила, но в ней уже лежали два червяка, пойманные священником Гюто, и три — Томом. Снова я почувствовала запах бензина, но не стала задумываться над этим. С удвоенной энергией я черпала воду ситом, но все было напрасно. Мы уже час сидели в море, когда небо на востоке порозовело.
— Уже поздно, — сказал Том, — палоло исчезает перед восходом солнца.
Озябшие, мы медленно вышли на пляж. Вместе с нами шли толпы самоанцев. Все несли пустые корзины, и, хоть некоторые из них добирались из своих дальних деревень до Саламуму много часов, никто не проявлял ни недовольства, ни усталости. Иначе это было бы не фаасамоа. А палоло всегда был и будет — через год, через сто лет.
— У нас шесть червей, — сказал священник Гюто, — можешь их законсервировать в банке со спиртом.
Это замечание заинтриговало Тома.
— Зачем? Разве поляки любят палоло в алкоголе?
Я хотела привезти палоло в Варшаву. Для этого у меня была припасена огромная банка спирта и несколько маленьких баночек для экспонатов. Так как палоло было очень мало, я отлила немного спирта и сунула руку в корзину. Но черви исчезли, испарились. Зато остался сильный запах бензина. Лавалава воняла, как бензоколонка. Только после тщательных поисков мне удалось отыскать два жалких остатка червей: один голубой — женский, другой бежевый в полоску — мужской. Они были крошечными, в сантиметр длиной, но еще шевелились. Я положила их в банку на память. Что ж, бензин — отличный растворитель…
Наступил серый, дождливый день. Мы собрали костюмы и лавалава, хлебнули немного горячего кофе из термоса и поехали вдоль южного побережья на запад.
Вдоль берега тянулись то плантации, то джунгли. На плантациях преобладали какао и бананы. В 50-е годы эту часть острова называли даже «банановым югом». Однако позднее стали больше сажать деревья какао, и во время нашего пребывания на Самоа площадь, занятая под какао, равнялась площади, занятой бананами. Зато здесь было меньше, чем на севере, кокосовых пальм, хотя почти в каждой деревне мы видели примитивные печи для сушки копры. Все плантации, однако, были вообще неважно ухожены, объедены вредителями, заросли сорняками, а их границы, обозначенные лавой, соседствовали с лесом.
На южном побережье Уполу есть три широкие пояса лавы, которая несколько веков назад сползла в море и оставила свободные от рифов проходы в лагуну. Эти места при строительстве окружной дороги не были оценены должным образом для прибрежного судоходства, а прилегающие к морю участки суши (скорее, скалы, покрытые низкой, спутанной растительностью) не годились для строительства жилья. Здесь нет поселков, а пейзаж с бушующим океаном, с одной стороны, и недоступными джунглями — с другой, оставляет впечатление дикого и заброшенного.
Как во времена королевы Саламасины
Перед возвращением в Апиа мы хотели заехать в деревню Салани, где, если верить самоанскому мифу, провела последние годы жизни добрая королева Саламасина. В XVI в. она объединила страну под своей властью и обеспечила ей долгие годы мира и благополучия. В Салани она переселилась, тоскуя по любимому сыну Тупуманаиа, которого похитили местные ораторы, чтобы заполучить вождя с самым высоким титулом и таким образом поднять престиж своей деревни. Саламасина смирилась с судьбой. В Салани она прожила оставшиеся ей дни и почила навсегда под обломком белого коралла. Но вопреки ожиданиям мы не нашли в Салани могилы королевы. Не слышали мы и рассказов за чашей кавы о Тало и Офоиа, ораторах — похитителях детей, а также анекдотов из жизни королевы. Зато перед нами была деревня, вид которой, как и многих других самоанских деревень, ни на йоту не изменился с XVI столетия. Но люди, разумеется, были одеты в ситец вместо листьев, ели как традиционные блюда, так и консервы, ходили в церковь, читали молитвы и стихи из Библии, но, кроме этого…
В одной из хижин молодая женщина, так же как и ее прабабка много веков назад, плела напольную циновку из лыка. Она сидела, низко согнувшись, скрестив ноги, а ее пальцы исполняли быстрый извечный танец на волокне пандануса. Женщина на минуту подняла голову и поздоровалась с нами.
С другого конца деревни доносился глухой шум. Мы подъехали к круглому фале для гостей, в котором группа пожилых женщин пряла ткань
Женщины пригласили нас в дом. Папаланги хотят увидеть, как они работают? Они весело рассмеялись. Ничего особенного. Одна из женщин хлопнула в ладоши; тут же появилась молодая девушка и показала нам, как надо снимать с веток мягкую молодую кору. Одно движение ножа, резкий рывок, и кора снимается, как бальная лайковая перчатка! Кору разворачивают и острой раковиной соскребывают твердый внутренний слой. Белое лыко поливают водой, собирают в пучки и по нескольку раз расстилают на деревянной наковальне. Банг, банг — с глухим стуком бьет молот по белой кожуре. Она расплющивается, расползается так, что узкие полоски превращаются в широкие листы неодинаковой толщины. Кое-где виднеются дыры. Затем листы штукуют, склеивают клеем из сока хлебного дерева, дыры заделывают. Эту часть работы можно назвать ремеслом. Потом начинается искусство.
Старуха вытащила пыльную доску, большую и темную. На ней вырезаны декоративные цветы.
— Это матрица для окрашивания сиапо. Ее изготовляют из ствола хлебного дерева и вырезают на ней орнамент. Наши матери после использования немедленно их сжигали, чтобы никто не смог скопировать узор. Мы редко так делаем, — рассмеялась старуха. — Не много бы мы заработали для нашей деревни, если бы матрица служила нам только один раз!
Матрицу подкладывают под тапу и тряпочкой, смоченной в красителе, проводят по ее поверхности. Все выпуклости резьбы отчетливо отпечатываются на ней, а интенсивность рисунка зависит от степени