библиотеки, казался заледеневшим, мертвым. Что-то в одно и то же время и сблизило, и отодвинуло нас друг от друга. На этот раз мы простились возле женского общежития с равным, представилось мне, облегчением...
Звали его Федор Ферапонтович Галактионов, он читал у нас русскую историю. Высокий, с реденькими волосиками на темени, которые он постоянно приглаживал, с глубокими залысинами, уходившими чуть ли не к самому затылку, с резиновой улыбкой, которая то растягивалась, то сужалась, но никогда не покидала его губ, он двигался по институту какой-то мягкой, пританцовывающей походкой, как бы в промежутке между двумя па вальса... В его деликатности, вкрадчивости не было ничего от по-командирски рокочущего голоса нашего декана, чьим заместителем он являлся, ничего от декановской властности и даже грубоватости, вполне объяснимых, впрочем, долгой службой во флоте. Хотя, говорили, всем на факультете, начиная от места в общежитии и кончая назначением повышенных стипендий, ведал именно Галактионов...
Читая лекции, он четко проговаривал каждое слово, разделяя предложения долгими паузами, чтобы можно было за ним в точности все записать, поскольку стабильные учебники стремительно устаревали, оценки менялись: «норманнская теория» признавалась антипатриотичной, опричнина Ивана Грозного объявлялась прогрессивным явлением, российский империализм превращался в защитника малых народов Сибири и Средней Азии... В тот день речь шла о Петре I, его победоносных войнах, выходе к Балтике, основании Петербурга. Оставалось еще несколько минут до перерыва. Сложив свои тетрадки и карточки с цитатами на уголок стола, Галактионов, как всегда, осведомился, нет ли вопросов по теме, улыбаясь и зная наперед, что вопросов не будет, все только и ждут конца лекции, чтобы дать передышку занемевшей руке, встряхнуться, прошвырнуться по коридору, забежать в буфет и перехватить пирожок с ливером... Но вдруг Алик Житомирский с невозмутимым видом спросил, известно ли в точности, сколько человек погибло при закладке и строительстве Петербурга... И добавил, что начиная с 1704 года, читал он где-то, сюда со всей России сгоняли ежегодно по сорок тысяч так называемых «работных людей»...
Галактионов пожал плечами, развел руками и сказал, что помимо Петра в сооружении Петербурга принимали деятельное участие Меньшиков, Трубецкой, Нарышкин и другие его сподвижники...
Но тут откуда-то сзади прозвучал глуховатый басок Алфея Корягина. Он жил вместе с нами, в одной комнате, и был из самой что ни на есть глубинки, невысокий, крепенький, похожий на кряжистый дубок, глубоко ушедший в землю корнями.
— А что... — произнес он со своей угрюмоватонедоверчивой усмешкой и так тихо, что его переспросили, ему пришлось дважды повторить сказанные слова. — А что... Разве они, мужики-то... Со всей России... Они что, хуже того Меньшикова или Нарышкина... Строили-то ведь они, своими руками...
— Совершенно верно... — кивнул Галактионов. — Совершенно, совершенно верно... И однако... — Он, как с мороза, потер, похрустел руками. — Цель перед Петром стояла великая, а великие цели, как известно, требуют жертв... И не малых...
— И не малых... — продублировал я (черт дернул меня за язык). — «Цель оправдывает средства» — это один из главных принципов ордена иезуитов...
Галактионов, а за ним и все остальные повернулись ко мне.
— Я заметил... — Галактионов пожевал губами. — У вас, Ратницкий, какой-то нигилистический подход к истории... К русской истории... — добавил он, глядя мне прямо в глаза. Взгляд у него был холодный, стеклянный. — Иезуиты... Простите, но причем здесь иезуиты?..
Прозвенел звонок, однако никто не тронулся с места.
— Как можно так говорить!.. — раздался внезапно, с надрывом, тоненький голосок Лили Фишман, сидевшей напротив Галактионова, рядом с его столом. — Петр I — слава и гордость России!.. А Петербург!.. Адмиралтейство!.. Зимний дворец!.. Летний сад!.. И все это — Петр!.. А Пушкин?.. «Люблю тебя, Петра творенье!..» — Она всхлипнула. — Нет, не могу, не могу!.. — Лица ее я не видел, видел только, как трясутся в такт всхлипываниям пружинки черных волос у нее на макушке.
— Вот именно!.. — сказал Перевощиков, с победным видом оглядевшись вокруг. — Русскому народу был нужен Петр!..
Галактионов обрадованно закивал.
— Русскому народу нужна правда!.. Правда!.. — крикнула Лена Никитина, поднявшись и обращаясь ко всем сразу. Глаза ее горели, лицо пылало, я впервые видел ее такой.
Никто ей не возразил.
Никто не знал, что это было продолжением нашего недавнего разговора...
Выходя, Галактионов пригласил Никитину зайти в деканат.
Я ждал, топтался в коридоре, возле деканата, не отводя глаз от двери, которая вот-вот должна была открыться, выпустить Лену... Но дверь, за которой она исчезла, оставалась наглухо притворенной, разве что секретарша, держа в руках «простыню» с расписанием лекций, временами прошмыгивала туда-сюда, что-то меняя и дописывая в прочерченных по линейке квадратиках. Лены все не было. Вместо нее в конце коридора показалась Лиля Фишман. Она утянула меня к окну, настойчиво усадила на подоконник (я не спускал глаз с хорошо видной отсюда деканатской двери) и присела сама, натянув юбку на худые коленки и доверительно упершись ими в мои.
— Скажи честно... Ты, Павел, хочешь, чтобы я лишилась стипендии?.. (Ее фотография висела на доске почета, вместе с фотографиями тех, кто, как она, получал повышенную стипендию).
Я пожал плечами. Вот уж о чем я думал меньше всего — о ее стипендии...
— А как же... — Она говорила чуть ли не шепотом, словно нас кто-то подслушивал. — Если бы я промолчала, он бы мог подумать... И я... Сам понимаешь... Что мне оставалось делать?..
— Понимаю, — сказал я. — Повышенная стипендия... Кстати, кто у тебя родители?
— Дантисты... — Она последовала своим взглядом за моим, скользнувшим по золотой цепочке с маленьким, в форме сердечка, медальончиком, болтавшимся на ее тощей груди. — Ты думаешь... — Она передернула плечами. — Но деньги ведь никогда лишними не бывают? Правда?..
— Правда, — сказал я. — Деньги лишними не бывают. Лишней бывает совесть...
— Подумаешь, праведник!... — Лиля взвилась, как если бы под нею был не исцарапанный, с облупившейся краской подоконник, а раскаленная сковородка.
В этот момент рывком открылась дверь деканата, вышла Лена.
— Вот она, твоя пассия!.. — Спичкообразные Лилины ноги, удаляясь, так яростно колотили каблуками по выстилавшим пол доскам, словно хотели пробить их насквозь.
Мы сидели на том же подоконнике, на котором пару минут назад сидели мы с Лилей. Лицо у Лены было в каких-то бурых пятнах.
— Что случилось?..
— Он мне сказал, что я русская... — Она смотрела прямо перед собой, в пространство.
— И что же?.. Ты и есть русская...
— И что я, как русская, не должна... — Она сбилась вдруг с чеканно-спокойного тона, ткнулась в колени лицом и расплакалась. — Если бы ты слышал... Если бы... — твердила она. — Мне стыдно, стыдно...
— Ты-то тут причем... — Я пожал плечами. — Ведь это не ты, а он... Галактионов... Ему и должно быть стыдно...
Лена оторвала от колен мокрое от слез лицо. Карие глаза ее потемнели:
— Я ему наговорила... Наговорила в ответ такого!.. Он запомнит, навсегда запомнит!..
— Какой смысл...
— И пускай!.. Пускай — никакого смысла!.. Он сказал: «Вы об этом еще пожалеете!..» Все равно!.. Пускай делает, что хочет!.. Но я — че-ло-век! Понятно?.. Прошу запомнить!..
Она с такой свирепостью швырнула в меня последние слова, так прожгла меня взглядом, как будто перед нею был не я, а сам Галактионов...