поздравляли с тем, что она осталась живой, не утонула и не разбилась, оказывается, это самое опасное место на Рейне.
Снова я глянул на этого ее Эрика, и уже другими глазами: что ж, неплохой парень, лицо красивое, мужественное, твердый подбородок, открытый, прямой взгляд, и тело мускулистое, сильное, но без того, чтоб все мышцы напоказ, как у культуристов... И во всей фигуре, во всем облике — что-то прочное, надежное...
— Ну, — говорю я, — спасибо тебе, Эрик, если так... Спасибо, что выручил из беды мою внучку... Напиши ему, что твой дедушка от души его благодарит... Вы ведь с ним наверное переписываетесь?
— А тебе откуда это известно?..
— Да уж известно, — говорю, — тут и догадки особой не требуется...
А она покраснела вдруг, Ритуся моя... Да, да, покраснела, сейчас это редкость, чтоб молодые люди краснели, скорее это нам, старикам, свойственно... Только Рита, Ритуся моя — из тех, кто еще обладает этим атавистическим свойством... Так вот, она покраснела, смутилась, но тут же с вызовом, словно для того, чтобы преодолеть в себе это смущение, объявила, что они с Эстеркой и дома у него, у этого Эрика, побывали, в Кельне... Он тоже учится в университете, студент, сам родом из Кельна, здесь кончался маршрут их пароходного тура, он помог им с гостиницей, повел осмотреть Кельнский собор, а потом повез к себе домой, пообедать...
И она, Риточка, показывает мне слайды с Кельнским собором... Кажется, ничего прекрасней и величественней человечество не создало, это как Бах, его хоралы и оратории, превращенные в камень... Да, так вот, демонстрирует она эти самые слайды, а между тем рассказывает, какой у него, у Эрика, дом, какой он огромный, как все в нем красиво, какое множество комнат, и в каждой — картины, статуи, старинная мебель, даже зимний сад с фонтаном и певчими птицами... Ну, представляете, как это все ошарашило девочку из нашего Брайтона?..
У него, у Эрика, родители — владельцы какого-то крупного бизнеса, связанного с производством компьютеров, а дом, который так потряс и оглушил Риточку, это их, так сказать, фамильное, родовое поместье... Ну, вот, показал он девочкам дом, японских рыбок в бассейне, птичек, которые щебечут- заливаются почти что в небесах, под стеклянной крышей, и стал показывать семейный, альбом, фотографии своих предков. И тут Ритуся... А точнее — не Ритуся, а Эстерка пальчиком ткнула в одну фотографию: «А это кто?..» — «А это мой дедушка...» А на снимке — офицер в полном эсэсовском облачении, с молниями на вороте, со свастикой на рукаве... Все, как положено. А фотография небольшая, можно среди остальных и не заметить. Эстерка встала с дивана, где они все сидели, и говорит: «Что-то у меня голова разболелась... Хочу к себе в номер, в гостиницу». Эрик ей какие-то капли, таблетки притащил, она — ни в какую: в гостиницу — и точка. И пока Эрик за лекарствами бегал, она Риточке: «Ни минутки больше здесь не останусь!.. Уходим!..»
— И правильно!.. — говорю я. — Мне твоя Эстерка нравится!..
— Ну, вот, — говорит Ритуся, — так я и знала!..
— А что тут «знать», милая?.. В доме, где эсэсовцы...
— Да он же давно умер!.. И причем здесь Эрик?.. Это ведь не он, а его дедушка такую форму носил!..
— Постой, постой, — говорю я, — он что, умер своей смертью, к примеру, от заворота кишок, или его расстреляли или повесили как военного преступника?..
— А это важно?..
— Да,— говорю я, — важно... Важно, милая... И почему у него, у твоего Эрика, фотография эта хранится?..
— Откуда ты взял, что у «моего»?.. И потом — ты кто, КГБ, чтобы задавать такие вопросы?.. Ты же мне сам рассказывал, как тебя там несколько раз допрашивали, а теперь — «как», «почему»... Ну точно как Эстерка!..
— Как Эстерка?..
Арон Григорьевич с видимым усилием поднял свое грузное тело, прошел в угол комнаты, туда, где стояли стеллажи с книгами, достал с верхней полки альбом, старый, привезенный еще из Союза, с покоробленным переплетом и шелковой ленточкой, пропущенной через корешок, и положил передо мной. В груди у него хрипело и посвистывало, когда он наклонился ко мне и заглянул в глаза:
— Не стану вас утомлять, да и, главное, это увело бы наш разговор в сторону... Как-нибудь в другой раз... Но ей, Ритусе, моей дорогой Риточке я этот альбом раскрыл, показал... Это, если хотите, не альбом, а мартиролог. Здесь наша семья, большая семья, можете себе представить — сто три человека: прабабушки, бабушки, дедушки, сестры, братья, племянники, мехатунесте... Все, все они погибли — кто в лагерях смерти, кто в минском гетто, кто у себя в селе, откуда в большинстве были они родом и где их предки по двести, по триста лет жили... Правда, несколько человек сумело бежать из гетто в леса, к партизанам, так те их не приняли, пришлось создавать свой отряд, из евреев, и никто из них не остался в живых... Но сейчас я не об этом...
Арон Григорьевич отвернулся, отошел к окну и громко высморкался. Квартира, которую он занимал, находилась на двенадцатом этаже, мы всегда любовались панорамой города, развернувшейся внизу гигантским полукругом, и теперь, когда стояла ночь, глубокая ночь, там на всем пространстве, до самого горизонта мерцали огни, то сгущаясь, то редея, и доносился несмолкающий, ровный гул. Арон Григорьевич постоял несколько минут молча, словно прислушиваясь к этому гулу, и повернулся ко мне:
— Так вот, говорю я, Ритуся, милая, ты видишь этот альбом?.. Все это — дело рук твоих «СС»... То есть у них, конечно, было много помощников, и добровольных в том числе, но «окончательное решение еврейского вопроса» было поручено им, именно им...
— Почему ты со мной так разговариваешь?.. С каких это пор эсэсовцы стали «моими»?.. Какое у тебя право?.. — накинулась на меня она, и вся кипит, клокочет...
Я обрадовался, значит, не впустую были мои слова.
— Что ты, что ты, — говорю, — я обмолвился, извини, прости... Я так не думал...
— А какое у тебя право Эрика, Эрнеста в эсэсовцы зачислять?..
— Я не зачисляю... Я констатирую вслед за тобой, что он — внук эсэсовца... И мне — постарайся меня понять — как-то странно, мягко говоря, что после всего этого (Арон Григорьевич кивнул на альбом) среди уцелевших остатков нашей семьи находится человек, заводящий дружбу с эсэсовцем... Прости еще раз — с внуком эсэсовца...
Никогда, никогда я не видел, чтобы у Риты, нашей Риточки так злобно вспыхивали глаза, чтобы веки ее так, до самой малой щелочки сужались, чтобы взгляд ее походил на лазерный луч, который, как масло, режет железо...
— А что, — говорит она, — что ты знаешь, конкретно, о нем и его дедушке?..
— Ничего, — говорю я. — Только с твоих слов. И что внучек бережно хранит фотографию своего дедушки-эсэсовца. Больше ничего...
— Давай прекратим этот разговор...
— Что ж, давай прекратим...
Вскоре она ушла. Простилась холодно, сквозь зубы. А у меня остался на душе какой-то скверный осадок. Будто я во всем виноват. И, главное, в том, что ничего не смог ей толком объяснить. То есть я не думал, что ей надо что-то такое объяснять, все это должно быть в сердце, в душе — без объяснений... Вы согласны?.. В еврейском сердце, в еврейской душе... Но тут вдруг оказалось, что мы — чужие люди...
Арон Григорьевич сокрушенно пожал плечами, прошелся по комнате, отхлебнул из своей чашки глоток-другой остывшего чая.
— Но потом я подумал: а чего от нее хотеть, что требовать?.. Дома ее всячески оберегали и оберегают от всего еврейского. В России считалось, что она должна быть русской, в Америке — американкой, без всяких примесей... Хотя что такое — чистый, беспримесный американец?.. Чистейшая абстракция!.. В Америке существуют негры, японцы, китайцы, немцы, ирландцы, шотландцы, у всех — свои традиции, своя религия, свой быт, своя история, люди все это свято хранят, передают детям, и это не мешает им быть американцами, то есть людьми, живущими на единой земле, в едином государстве, которое дает каждому возможность и право быть самим собой!.. Так нет же!.. Мы, евреи, подчеркиваю — советские евреи, хотим забыть, что мы евреи, и думаем, что за это нас будут больше уважать! Не будут! У человека