смотревшие на него холодно, не пуская вглубь, скорее отталкивая. И голос — холодный, стеклянный:
— Лазарь?..
Не то утверждение, не то вопрос...
— Вера...
И его голос — ей в тон, такой же бесцветный, стеклянный. И отчетливое, отчаянное желание — уйти, сбежать... Зачем — и ей, и ему — эта встреча?..
И снова:
— Ла-зарь... — уже другим, слегка отмякшим, оттаявшим голосом, как бы вслушиваясь в забытые и вдруг воскресшие звуки. — Ла-зарь...
— Вера...
— Между прочим, я сразу тебя узнала...
— И я... Там, у цветов... И я тоже...
— Почему же не подошел?..
— А ты?..
— Я?.. Была не уверена, что ты захочешь меня видеть... Решила: захочет — догонит...
— Как видишь, догнал...
— Вижу. — Она улыбнулась, лицо ее посветлело. — Ну, здравствуй!..
Вера протянула руку, он задержал ее в своей, маленькую, но крепкую, как бы желая удостовериться, что это в самом деле она, что это ее рука. И было мгновение, оба его почувствовали, когда исчезло, пропало все, что стояло между ними глухой стеной... Не зрелый, даже несколько перезревший мужчина в балахонистом, слишком просторном для его тощего, долговязого тела пиджаке, светлоглазый, с курчавой бородкой, присыпанной, как пылью, ранней сединой, и не женщина с порядком поблекшим лицом, с «гусиными лапками», бегущими от уголков век к вискам, с предательски провисающей складкой под подбородком, — юноша в бьющейся, парусящей на ветру штормовке, с гривой черных, дымящихся над головой волос, одновременно дерзкий и застенчивый, сильный и робкий, стоял перед тоненькой, яркой, ослепительной девушкой, в белом, «колокольчиком», платье, с золотым ореолом над головой, со светящимися карими глазами, словно реющей над землей, растворяющейся в солнечных лучах...
Они стояли посреди дорожки, в первые минуты не зная, что сказать друг другу, о чем спросить...
— А у тебя точно такие же хризантемы, как мои... Забавно, правда?..
— Забавно...
— Мне они нравятся...
— Мне тоже...
Он не замечал — обманывал себя, стараясь не замечать — ни тонких, как лезвие бритвы, морщинок, ни чуть наметившихся под глазами мешочков, тем более, что все те же ямочки вспыхивали у нее на щеках, над кончиками по-детски припухлых губ, на мягко очерченном, слегка выступающем подбородке, и те же были глаза — огромные, сияющие, с живым, застрявшим в янтарной их глубине, играющим лучиком...
Вдоль аллеи шли люди, на них оглядывались, их лица никак не гармонировали с кладбищенской обстановкой, памятниками, тихой, скорбной печалью, веющей над ними, с отдаленными, но хорошо слышными рыдающими звуками оркестра, очевидно, над чьей-то свежей могилой ...
— А помнишь, как я в первый раз пришел к вам домой?.. — невпопад сказал он.
Они учились в параллельных классах и в «Сцене у фонтана» она была Мариной, он — Лжедмитрием, но перед новогодним концертом, они к нему готовились, она внезапно заболела, он отправился к ней — проведать, и увидел ее — в жару, в кровати, в нижней мужской рубашке, белой, с длинными, по самые кисти, рукавами, расходящейся на груди, там не хватало пуговицы, а то и двух, и она то и дело поправляла, стягивала ворот рукой, маленькой, бледной, с остро проступавшими косточками. Мать не хотела впускать его к ней, но она, слышал он, крикнула: «Пусть войдет!» — и он вошел, повременив немного, пока она, вероятно, натягивала на себя эту непомерно большую для нее рубашку, оставшуюся, должно быть, от погибшего на фронте отца. Он, впрочем, ничего не заметил — ни этой рубашки, в которой она тонула, откинувшись на высоко, одна на другую, подложенные подушки, ни руки ее, сжавшейся на вороте в кулачок, ни узенькой щелочки, нечаянно распахнувшейся на груди, — он видел только ее горячие, блестевшие от жара глаза, которых раньше не видел, не замечал. Посидев немного в кресле-качалке, заботливо пододвинутой матерью к ее постели, он ушел с ощущением праздника в сердце, и все вокруг — люди, дома, вывески, крыши, небо — все лучилось, источало яркий, праздничный свет...
— «Ты ль наконец? Тебя ли вижу я?...» — процитировал он, смущенно усмехаясь. — Ты помнишь?.. «Одна, со мной, в сиянье тихой ночи»...
— «Часы бегут, и дорого мне время...» — без запинки подхватила она, смеясь. — Только не «в сиянье», а «под сенью...» — Но лицо ее тут же посерьезнело, что-то в нем изменилось, погасло. — Ты откуда?.. Надолго?.. И вообще — почему здесь?.. Забавно: не встречаться столько лет — и встретиться на кладбище...
«Забавно... Забавно...» Да, да, ее словечко, уцелевшее с тех времен... И в правом уголке рта (оказалось, он помнил и это) один зуб краешком набегает на другой... И эта легкая, едва заметная шепелявинка...
Лазарь, сам не зная отчего, уклонился от внятного ответа.
— Я прилетел утром, ночью улетаю... А ты к кому?.. — Он кивком указал на цветы, которые Вера держала в руке, головками книзу.
— К маме.
— Вот как... — Он помолчал. — И давно?..
— Десять... Нет, уже двенадцать лет...
Он вздохнул, мягко тронул, пожал ее локоть.
— А ты?..
— И я... У меня родители... Они тоже здесь, на еврейском кладбище...
Территория городского кладбища, расширяясь, постепенно захватила, слилась с расположенными неподалеку друг от друга мусульманским, еврейским, армянским, красноармейским, как оно с военной поры называлось, на нем хоронили умерших в госпиталях, ставя на могилах крашенные суриком деревянные пирамидки с фанерными звездочками наверху.
— Вот как...
— Да, и тоже давно... Моего отца ты не знала, а мать должно быть помнишь...
— Тетю Соню?.. Еще бы... — Вера искоса бросила на него странный, взгляд — и торопливо спрятала, опустила глаза.
Лазарь не поверил себе, ощутив в ее лице еле приглушенную враждебность.
— Может быть, ты проводишь меня?.. Мы ведь так ничего и не знаем друг о друге...
— Да, да, конечно...
Вопреки готовности, с которой он произнес эти слова, Лазарь и в себе ощутил ответно шевельнувшуюся неприязнь, старую, тяжелую, как могильная плита, обиду...
Они свернули с главной аллеи в боковую, потом, по виляющей из стороны в сторону тропке, углубились в ту часть кладбища, где и памятники были поскромнее, и оградки попроще, без вычур. Вера шла впереди, не оглядываясь, ее крепкие, стройные ноги мелькали так быстро, словно она стремилась убежать от него, мало того — от себя...
Они постояли у могилы, поросшей темно-зеленым барвинком, с кустом сирени в изголовье, в конце бабьего лета внезапно, по второму разу выбросившим несколько пышных лиловых соцветий. Вера принесла веничек и лопату, припрятанные в лопухах, растущих вдоль кладбищенской стены, они прибрали могилу, подмели присыпанную желтым песочком дорожку, Лазарь принес воды, ведерко, тряпки, банка для цветов — все было здесь, на месте, заранее припасено, и пока Вера, сняв жакет и закатав рукава белой кофточки, протирала мокрой тряпкой плиту из розового гранита, Лазарь окапывал и поливал землю под сиренью. На вделанном в гранит медальоне была фотография еще не старой женщины с добрым, расплывшимся лицом, мягкой полуулыбкой на полных губах, смотрящими, казалось, из какой-то далекой дали умудренно- печальными глазами... Он хорошо помнил этот взгляд. После того раза, когда он словно впервые увидел девочку из параллельного класса, которую привык видеть — и не видеть — в школе, ноги сами приносили его к дому, где жила она; он бродил под ее окнами в поздних вечерних сумерках, стараясь быть