незамеченным, или стоял подолгу под раскидистой акацией, посреди пустыря, оттуда тоже были хорошо видны ее окна. Опершись о ствол спиной, ощущая лопатками его корявую кожу, он смотрел на оранжево- желтый прямоугольник на втором этаже, рассеченный переплетами рамы на шесть квадратов; сознание, что она где-то рядом, делало его счастливым... Однажды здесь застиг его грозовой ливень — с оперным грохотанием грома, вспышками молний... Он стоял, несмотря на густую листву до нитки промокнув, пока из подъезда к нему сквозь стену дождя не метнулась какая-то темная фигура, накрытая с головой плащом. Это была Мария Алексеевна, чье лицо теперь он видел на овальном медальоне. «Что же ты стоишь, дурачок?.. Разве можно...» Пока он согревался и подсыхал, облаченный в чистое, вынутое из комода белье с затвердевшими складками (видно, все из того же бережно хранимого и не нужного теперь запаса), обе, Вера и Мария Алексеевна, хлопотали вокруг него, поили чаем, подкладывали малиновое варенье из тонконогой вазочки... С того дня он сделался здесь своим, и когда к Вере забегали подруги, никто из них не удивлялся, заставая Лазаря в ее комнате — то за уроками, которые они готовили вместе, то просто в кресле-качалке, с книгой в руке... Своим был он здесь и потом, когда оба стали студентами, поступили в институты — он в строительный, она — вослед отцу и матери — в педагогический. И все оставалось таким — вплоть до разрыва...
То ли тучи, сплошняком затянувшие небо, то ли фотография Марии Алексеевны напомнила ему о том ливне. Оказалось, и Вера о нем помнила. Когда Лазарь упомянул о нем, отчужденнохмурое лицо ее посветлело, плотно сжатые губы раздвинула летучая, как рябь на воде, улыбка, в глазах приоткрылась — и тут же, впрочем, пропала — когда-то кружившая ему голову прозрачная, янтарная глубина...
Могила была прибрана, решетка обновлено блестела, покрашенная черным лаком. Укоротив длинные ножки, Вера поставила хризантемы в стеклянную банку, наполнила ее водой, поместила в лунку перед изголовьем и для устойчивости присыпала по бокам землей. Делала она все это старательно, подробно, похоже, стремясь оттянуть момент, когда ничто уже не будет отвлекать их друг от друга... Но он наступил. Они присели на скамеечку внутри оградки, соприкоснувшись плечами, скамеечка была коротенькая, на ней и вдвоем было тесно... Случайное это соприкосновение, однако, сблизило их больше любых слов.
— Как ты жила все это время? — спросил Веру Лазарь, закурив и отгоняя ладонью дым в сторону.
— Как жила?.. Ничего интересного. Ты лучше расскажи о себе.
— Сначала ты.
Она пожала плечами:
— Хорошо... После института работала в сельской школе, по направлению... Там же вышла замуж, за учителя по труду, он был единственный мужчина у нас в коллективе... Федя простой, хороший парень, мастер на все руки... Меня он любит — больше, наверное, чем я заслуживаю... — Вера вздохнула, одернула юбку на коленях. («А ты?» — хотелось ему спросить). — У нас двое девочек, сын, уже студент. Дочки кончают школу, одна в девятом, другая в десятом. Хорошие ребята, хотя совсем не такие, какими были мы... Может быть, оно и к лучшему... Я бы могла рассказывать о них бесконечно, только вряд ли тебе это интересно...
— Мне интересно... Все, что связано с тобой... — Он положил поверх ее руки, лежавшей на колене, свою, стиснул тонкое, показалось ему — хрупкое запястье. Вера высвободила руку — словно для того, чтобы поправить распушенные ветром волосы.
— Как видишь, ничего особенного... Марины Мнишек из меня не получилось... Обыкновенная училка. Правда, заслуженная... — Она с шутливой важностью вскинула голову.
— В прошлом году наградили значком...
— Тебе нравится школа? — Он мог не спрашивать — он помнил, с каким восторгом, нет — обожанием вилась вокруг нее малышня, когда они учились, и с каким удовольствием и как всерьез Вера с ней возилась...
— О да!.. — Она встрепенулась, зажглась. — Школа — это моя жизнь!.. — Однако, повернувшись к нему озарившимся вдруг лицом, уловила что-то такое в его глазах, что помешало ей продолжить. — Но об этом в другой раз...
— Другого раза не будет. — Голос Лазаря прозвучал так глухо, что он и сам удивился — это был не его, чужой голос.
Он поискал, куда бы бросить окурок, достал из кармана какую-то бумажку, завернул, сунул в карман. Потом вынул новую пачку сигарет, распечатал, закурил. И пока говорил, курил не переставая, зажигая одну сигарету от другой.
— Ты слишком много куришь...
Он не обратил внимания на ее слова. Точнее — обратил, они царапнули, резанули его: «Ты слишком много куришь...» — и это все, чем она могла ответить на его рассказ о том, когда и как родилась у него мысль об отъезде, как она подчинила себе все, сделалась доминантой в его жизни... «Ты слишком много куришь...» Впрочем, что еще могла она сказать?..
Ветер прошумел в гуще сросшихся кронами деревьев. Остро пахнуло предгрозовой свежестью. Несколько первых, тяжелых капель упало на них, но оба ничего не замечали.
— Ты хорошо все взвесил, обдумал?..
— Да, тысячу раз. Тебе это трудно понять, но мое место — там. Я не хочу быть подонком...
Он передернул плечами, пытаясь унять пронизавшую его дрожь.
— Ну, да... — вздохнула она. — Ты все такой же, как раньше... Ничуть не изменился...
В движении, которым она притронулась к его плечу, была такая горькая нежность, что у него на секунду занялось дыхание.
— И ты... — пробормотал он. — И ты такая же...
Возможно, громыхнувший где-то гром и ветер, брызнувший в них дождем, охладил обоих, заставил почувствовать фальшивость их слов...
Они поднялись, оборвав разговор.
— Я с тобой, — сказала Вера.
— Это ни к чему. Ты же видишь, каждую минуту может хлынуть...
— Ничего... Говорят, из большой тучи маленький дождь... И потом, — она тряхнула сумочкой. — у меня зонт, если что, он и тебя прикроет...
Еврейская часть кладбища производила впечатление покинутости, заброшенности. Большинство могил заросло травой, памятники осели, покосились, решетки порыжели от густой ржавчины. Пока разыскивали могилы родителей Лазаря, он читал на ходу частично забытые с детства, частично незнакомые имена: Мильчик, Шварц, Абрамсон, Сокольский, Альтшулер... Казалось, весь город переселился сюда и люди, плохо или никак не знавшие друг друга, встретились и зажили единой семьей... Впрочем, благостно-печальному настроению, охватившему было Лазаря, мешало то, что на иных могилах фотографии были поцарапаны, на других выколоты глаза, на некоторых — там, где был изображен могендовид, — виднелись — россыпью — щербинки, словно от бьющих в упор автоматных очередей, хотя, конечно, автоматы — это было бы слишком, скорее всего это были следы от камней, но у Лазаря, когда он заметил их, потемнело лицо, взбугрились скулы...
Они постояли молча около двух поросших травой холмиков. Серые, прочно врытые в землю плиты сохранились в целости, только фотографии потемнели, местами на них расплылись бурые пятна. На одной был отец Лазаря — грубоватое лицо, с крупным носом, бритым, как у боксера, черепом и добродушно- уверенным взглядом здорового, рослого, физически сильного человека. Хоронить его пришел весь лесотарный завод, на котором он проработал чуть ли не всю жизнь, последние годы начальником ящичного цеха. На втором снимке была мать — круглое, одутловатое, почти без подбородка лицо, тревожные, даже испуганные глаза в оправе несоразмерно больших очков... На самом деле была она другой — живчиком, хохотушкой и, как ни странно, — коротышка, с выпуклым яйцевидным животиком, — хорошо смотрелась рядом со своим великаном-мужем...
Дождь то начинал мелко, нерешительно накрапывать, то прекращался. Они складывали в сторонке битый кирпич, осколки стекла, куски проволоки, жестянки, Лазарь уносил все это в конец кладбища, сбрасывал в груду такого же мусора. В кустах отыскались два мятых ведра с пробитыми днищами, Лазарь кое-как наладил их и ему было в чем носить.
На кладбище в двух или трех местах виднелись люди, делавшие ту же работу, что и они. К ним