— почитайте... — Передо мной легли несколько исписанных от руки листков. — А я выйду, чтобы не мешать. И дверь запру — чтобы вам не мешали.
Я начал читать. Почерк был разборчивым, четким, фразы гладкими, состоявшими из расхожих тогда выражений: «очернение действительности», «отсутствие партийности», «клевета на историю нашей страны» и т.п. Но вся соль, вся, так сказать, пикантность присланного (или принесенного) в редакцию материала заключалось в том, что речь в нем шла о недавнем обсуждении моего романа в пединституте, причем от начала до конца все было переврано, вывернуто на изнанку.
— Ну, как, познакомились? — спросил, вернувшись, Липкин, я уже усвоил его ни о чем не говорившую мне в тот момент фамилию.
— И что скажете?
— Скажу, что материал идеально соответствует вашей газете.
— Я сам был на обсуждении и все слышал. Хотите знать мое мнение?
Липкин скомкал исписанные листы и бросил в корзину, стоявшую в углу, доверху наполненную мусором.
— А главный редактор?.. Он же за такие штуки с вас голову снимет!..
— А это вас не касается, — буркнул сердито Липкин. — Кстати, вам ничего не говорит моя фамилия?..
Пришлось извиниться, сказать, что я не очень внимательно слежу за местной прессой.
— Ну, а раньше вам эта фамилия не встречалась?..
Я огорчил его вторично.
— Ай-яй-яй, — укорил меня Липкин, — как же так?.. А я вот начал ваш роман — чувствую, что-то знакомое. Потом вижу — ба, да ведь это та самая история, которая на весь наш город нашумела! И автор не однофамилец, как я было подумал, а — он самый, мой одноклассник!..
Через несколько минут Липкин объявил секретарю, что едет делать репортаж с обувной фабрики, запер кабинет и мы направились в расположенный поблизости подвальчик пить пиво. После пары кружек я начал кое-что припоминать, со своей стороны Липкин уточнил, что учился в нашей школе недолго, но хорошо запомнил историю, послужившую мне сюжетом для романа. Постепенно мы перешли с пива на кое-что покрепче, и родной наш город, утонувший в розовых туманах юности, начал проступать все отчетливей — с его горбатыми деревянными мостами, переброшенными через множество пересекавших его речушек и протоков; со скрипучими лестницами, ходившими ходуном внутри обветшалых и тоже деревянных домишек; с кружащим, дурманящим голову ароматом акации; с жалкими послевоенными радостями и дерзкими, будоражащими молодые сердца желаниями — переустроить мир, утвердить в нем навечно правду и справедливость... Поздно вечером, покинув подвальчик, мы долго спорили, кто кого должен провожать, и Боря Липкин твердил: «Нет, я!.. Потому что ты писатель, а я газетный репортеришка...» Мы провожали друг друга поочередно, и Липкин говорил, что тоже напишет роман и сделается знаменитым, но потом согласился с тем, что «быть знаменитым некрасиво», ведь главное — не слава, черт ее побери, а — «жила бы страна родная, и нету других забот», как пелось в популярной тогда песенке, и там было еще про снег и звезд ночной полет... И мы шли по пустынным улицам, город был рабочий, шахтерский, в нем рано ложились и рано вставали, а мы все пели про страну родную и, уже заполночь, пили за нее у меня дома, с трудом, но добившись все-таки, чтобы Маша к нам подключилась...
И кто бы мог подумать, что наступит день — и я примусь заталкивать в чемодан свои манатки, чтобы податься из этой самой «страны родной», где и снег, и звезды, «и нету других забот»... И при этом заботой моей будет — загнать энциклопедию под редакцией профессора Южакова, двадцать томов, антиквариат, поскольку вывозить такое не разрешают... И я буду ждать, буду надеяться, что меня выручит и на этот раз, купит абсолютно ненужную ему энциклопедию — купит из чистого альтруизма и благородства — он, мой друг — Боря Липкин, миллионер...
Вскоре я уехал из города, где случилось нам встретиться, и мы снова встретились несколько лет спустя... Но об этом после. А пока...
Пока прошло три, прошло четыре дня вместо двух — Липкин не звонил. На пятый или шестой день я позвонил ему сам.
— Да, да, я... Привез из Стамбула эту дрянь, грипп, «Гонконг-25» или хрен его знает, как называется... То в жар, то в озноб, кости ломит, в башке гудит, да еще и мой родимый диабет разыгрался... Ты уж извини, дай очухаться...
Видно, ему и вправду было невмоготу. Но что-то меня насторожило в том, как он отрывисто, резко бросил трубку.
Жизнь между тем текла, как говорится, своим чередом.
Среди хлопот и беготни, которыми забит был каждый день, я выкроил время, чтобы зайти в издательство, с которым связан был много лет: проститься. Директор, увидев меня в переполненной приемной, распахнул передо мной дверь своего кабинета. Странное дело: чем реже он издавал мои книги, тем больше ко мне благоволил. Вот и на этот раз по его звонку секретарша принесла и поставила перед каждым из нас по стакану чая с кружочком лимона.
У директора было улыбчивое лицо, тихий голос, мягкие манеры — слушая, что он говорит, нелегко было угадать, что он при этом думает. Объясняя свой отъезд, я упомянул о внуке, который уже три года как
— Когда говорят о моих внуках, для меня все остальное не существует, — сказал он. — Вели мне идти за ними пешком на полуостров Ямал — пойду, вели мне идти в дикие джунгли — бегом побегу, хлебом клянусь...
Он полуобнял меня, провожая к выходу, и взял слово, что я напишу ему
Зашел я и в Союз писателей, куда меньше всего хотел бы заходить. В этом величественном здании, украшенном снаружи мраморными колоннами, а внутри позолоченной лепниной, помещалась редакция журнала, с которым я расстался три года назад, когда в нем решили публиковать роман о Сталине, присланный одним московским литератором. Во взводе, в котором я служил когда-то действительную, острили над сержантом: «отличный парень, но имеет массу недостатков». Таким «отличным парнем» в романе изображался Сталин, что же до недостатков, то за ним числился единственный: он доверился евреям, которые губили страну... Я забрал из редакции свою повесть, уже готовую к засылке в типографию, и распрощался с журналом. «Послушай, — пожал плечами мой приятель, — но ты-то сам как считаешь — это правильно, чтобы евреи правили Россией?..»
Мне нужно было заверить какую-то справку, первый секретарь был в отпуску, второй без размышлений подмахнул свою подпись. Он был маленький, кругленький, лоснящийся, как румяное яблочко на полуденном солнце.
— Немцы тоже, между прочим, едут, — сказал он, потирая ладошкой о ладошку. — Или греки... Замечательное время наступило, правда?.. Перестройка... Демократия... Границы открыты... Разве можно было раньше мечтать о таком?..
Я заглянул и к моему зубному врачу — поправить севшие коронки. Мы были знакомы много лет, у него перебывала вся наша семья — лучшего дантиста я не видывал. Был он высок, статен, молодцеват и, несмотря на свои семьдесят, думаю, продолжал нравиться женщинам. Помимо боевых орденов он привез с фронта в качестве трофея набор зубоврачебных инструментов, сделанных из какой-то особенной стали, и действовал ими до сих пор, усадив пациента перед стареньким столиком, на котором под стеклом располагались тщательно сохраняемые почтовые открытки начала века с картинками из еврейского быта, — одно это, да еще в сочетании с рассказами Залмана Семеновича (он был прекрасный рассказчик) в