Рязанцева в Сиднее организовала ансамбль «Русская балалайка», но не продержалась и сезона... Рая- Раечка, консерваторская прима, когда она появлялась на сцене со своей балалайкой, в сарафане, с косой до пят и вплетенным в нее малиновым бантом, весь зал замирал...
Пятьсот, думал он, переходя от «Сказок Венского леса» к «Голубому Дунаю», пятьсот, пятьсот, пятьсот... Впрочем, слова эти твердились им автоматически, утратив смысл. Он играл с давно забытым наслаждением, играл, как бы слившись в единое тело с роялем, играл для себя, остальные при сем только присутствовали, ему не было дела до них, они стояли где-то там, на берегу, он плыл мимо, в потоках бурлящих, пенящихся, плещущих в небо звуков — ликующих, грустных, полных ощущения неистребимого счастья... Он не расслышал, как ему что-то кричали, он лишь почувствовал, что чьи-то руки тяжело налегли ему на плечи.
— Ша, — сказал Бен Гороховский. — Отдохни немножко, дорогой...
Марк смутился. Он увидел обращенные к нему лица, услышал предупреждающе-требовательный перезвяк ножей, перезвон тарелок и стопок. Со своего места в середине стола поднялся молодой, то есть лет тридцати-тридцати пяти человек, поджав тонкие ироничные губы, опустив глаза, прикрытые рыжими ресницами.
— Давай, Эдик!.. Жарь, Синицкий!.. — кричали ему со всех сторон.
После того, как Марк прекратил играть, Синицкий с видом опытного оратора подождал, пока шум уляжется, повернулся к Тому, занимавшему место во главе стола, и заговорил, держа бокал на уровне своего усыпанного крупными веснушками лица. Говорил он по-английски, свободно, не запинаясь (он же, кстати, переводил для Тома спич, произнесенный Барсуковым в честь Гороховского-старшего), и все слушали его с выражением преданного внимания, которое обычно свидетельствует о совершенном непонимании чужого языка. Однако в его речи было три хорошо знакомых всем слова: «демократия» и «фри маркет». Они повторялись чаще других и вызывали аплодисменты, особенно в конце, когда все, отодвинув стулья и выйдя из-за стола, окружили Тома, чтобы тенькнуть краешком своего бокала о краешек бокала в его руке и произнести при этом: «Демократия!» и услышать в ответ: «Фри маркет!», или же наоборот: провозгласить «Фри маркет!» и в ответ услышать «Демократия!», и все это под мелодичный, хрустальносеребряный звон...
Торжество (хотя и «без галстуков», но самым подходящим словом было все-таки это: «торжество») продолжалось. Ева, жена Гороховского — она сидела за общим столом, хотя и в кресле-каталке — распорядилась покормить Марка, и он что-то ел, не разбирая вкуса, что-то пил, что-то играл — Штрауса, Оффенбаха, Легара, упрямо не соглашаясь, в ответ на уговоры, сменить классический репертуар на что- нибудь посовременней, и Павел Барсуков, навалясь животом на его плечо, звал Марка в Майами:
— У меня один ресторан в: Москве, другой во Флориде, «Илья Муромец» называется, может слыхал?.. В нем по вечерам пол-Майями тусуется... Приезжай, не пожалеешь... Такую тебе рекламу заделаем: «У рояля — Марк...» Тебя как дальше?.. Рабинович?.. Ну и отлично! «У рояля — Марк Рабинович!» А что?.. Здесь, брат, Америка!..
Женщина с громким, трибунным голосом и резкими, крупными чертами лица (поначалу Марк по близорукости даже принял ее за мужчину) говорила, без труда перекрывая сгустившийся над столом шум:
— Наша цель, господа, — раскрепощение духа и плоти!.. И я, Зинаида Ксенофонтова, утверждаю: музыка и только музыка может этого добиться!.. Россия прошла через Беломорканалы, через ГУЛАГи, через расстрелы сотен и сотен тысяч ни в чем не повинных людей — она выстрадала, да — выстрадала свое право на свободу! (Марку казалось, он стоит в толпе, заполнившей Манежную площадь, как это водилось в начале перестройки...). Хватит с России духовного рабства, насилия над личностью, цепей и решеток! Довольно с нас музыки, которая в прошлом была средством закабаления масс! Народ больше не желает диктатуры в искусстве, он хочет творить сам! И мы, наша фирма, ему поможет! На всем пространстве — от Курил до Петербурга, от Москвы до Нью-Йорка!.. Ибо для музыки, господа, нет границ!..
— За Россию! — крикнул Бен Гороховский.
Том Колби посмотрел на него с испугом и, не поняв ни слова из сказанного Ксенофонтовой, вскинул свой бокал и повторил: — «За Россию!..» Глядя на него, с кличем «За Россию!» поднялся весь стол. Многие плакали. Многие тянулись поцеловаться с Ксенофонтовой. Многие требовали водки, посчитав не патриотичным — чокаться за Россию стопками с бренди или, что еще хуже, вином черт-те каких марок. Принесли бутылки со «Столичной», «Московской» и даже «Старомосковской», припасенные Беном. Выпили еще — за Россию, за демократию, за свободу и свободный рынок. Марк, растерявшись было, взял несколько аккордов из «Ивана Сусанина» («Славься, славься, наш русский царь...»), но тут же переключился на «Барыню», что получилось вполне уместно — одни повыскакивали из-за стола, чтобы пуститься в пляс, другие в лад им прихлопывали-притоптывали. Том Колби, несмотря на рельефно выступающее брюшко, к общему восторгу отколол два-три коленца вприсядку, а Маргрет прошлась по кругу, помахивая над головой взамен платочка бумажной салфеткой...
Веселье было в разгаре, когда его чуть-чуть омрачил спор между Джекобом Сапожниковым, сухоньким профессором из Канады, специалистом по русской культуре (предки его происходили из донских казаков), и Федором Карауловым, коренастым бородачом, представителем одного из московских банков.
— Но русская, простите, музыкальная традиция... — дребезжащим дисканточком говорил профессор. — Но Глинка... Но Бородин и Римский-Корсаков... Но, наконец, Чайковский Петр Ильич... Вы меня, повторяю, простите, но...
— Ваш Петр Ильич Чайковский — педераст, — басил Караулов, насмешливо посверкивая угольно- черными глазами.
— Что в нем русского?.. Бородин — татарин, Глинка — поляк, а уж про какого-нибудь Шостаковича и речи нет... Поп-музыка приветствуется нами, поскольку она смоет весь этот мусор, освободит и прочистит мозги, тогда-то мы и возьмемся за возрождение наших исконных языческих корней...
Трудно предположить, как протекала бы дальше дискуссия между Федором Карауловым, горячившимся все сильнее, и не желавшим ему ни в чем уступать Джекобом Сапожниковым, одним из учредителей — наряду с Томом Колби и Борухом Гороховским — АО «Трансконтинентал мюзик сервис», если бы не Игорь Тюлькин, самый молодой член правления названного общества, представляющий недавно возникшую, но вполне солидную петербургскую фирму.
— Послушайте, — оборвал он спор, вскочив со своего стула и с веселым недоумением оглядывая всех, — мы говорим тут — музыка, музыка, а про главное-то ни слова!.. А главное — это что музыка должна приносить дивиденды!.. Давайте выпьем за наши будущие дивиденды!..
Он так широко взмахнул рукой, что несколько капель водки взметнулось над его стопкой и выплеснулось на сидящую рядом Ксенофонтову, но ни она, ни кто другой этого не заметил.
— За дивиденды!.. — раздавалось вокруг. — За дивиденды!..
Все было забыто в этот момент — свобода, демократия, Россия, Петр Ильич Чайковский, проклятое тоталитарное прошлое... Все тянулись чокнуться с Игорем Тюлькиным, который стоял в окружении рюмок, стопок, фужеров со счастливым лицом именинника, и тут обнаружилось, что в суете вокруг Тюлькина все как-то забыли про Тома Колби, и все повернулись к нему и стали с ним чокаться, и чокаться друг с другом, и слово «дивиденды» пронизало весь воздух и плотным туманом повисло над столом. И в этот момент, в этот именно момент раздались хорошо всем знакомые, но уже как бы слегка подзабытые звуки «Интернационала».
Как это произошло, Марк Рабинович и сам бы не ответил. Руки его незаметно, сами собой стали перебирать клавиши, в кончиках пальцев, в загрубелых от работы подушечках как бы скопилась нервная, ищущая разрядки энергия... И он слабо, чуть слышно начал наигрывать и так же слабо, чуть слышно подпевать:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов...
Он стал это делать, стал наигрывать и подпевать, даже не подозревая, что за люди находятся перед ним. Да и откуда ему было знать, что Барсуков — бывший комсомольский работник, и довольно высокого ранга, что Ксенофонтова — доктор искусствоведения, не раз выступавшая (тут он оказался достаточно