проницательным) на многолюдных митингах, возвещая наступление эры свободы и демократии, что Караулов заведовал в прошлом идеологией в горкоме партии, а Бен Гороховский совсем недавно и при неясных обстоятельствах вышел из ИТК (исправительно-трудового лагеря), не отсидев положенного срока.
Марк не знал всего этого, но руки его сами начали наигрывать «Интернационал», тихо, потом погромче... И первой, как ни удивительно, расслышала, что он наигрывает, Наташа, хотя в тот момент находилась на кухне, вот что значит истинно-музыкальный слух... И она, уловив такие странные, попросту даже невероятные звуки, выскочила из кухни и смотрела на Марка с другого конца зала, испуганная, не верящая себе, с помертвевшим лицом...
Можно было бы уподобить происшедшее затем известной сцене из «Ревизора», но уподобление это было бы лишено самой сердцевины... Поскольку то, что происходило здесь, то есть повальное оцепенение, наступило не внезапно, не вдруг... Это было, так сказать, постепенное, замедленное оцепенение, когда кто-то встряхивал головой и морщился, как от залетевшей в ухо мухи, кто-то тянулся к рюмке, думая таким образом избавиться от глупого наваждения, кто-то присматривался к соседу, чтобы удостовериться, что опьянение со всеми естественными последствиями накатило только на него и ни на кого больше... Потом все взоры обратились на Марка, но в них, во всяком случае в первые две-три минуты, не было негодования или хотя бы осуждения, а было, напротив, любопытство и даже не до конца проясненное одобрение. Казалось, у всех на виду разворачивается запланированный аттракцион, остроумно задуманный фокус, который вот-вот разрешится ко всеобщему веселью и удовольствию... Однако мало-помалу наступало и некоторое протрезвление. Мало-помалу одни лица бледнели, другие заливались краской. Эдуард Синицкий (корпорация «Сибирский соболь»), откинувшись на спинку стула, покачивался на задних ножках и при этом поигрывал ножом, пуская по сторонам отраженные лезвием стальные искры. Павел Барсуков (рестораны в Москве и Майами) хмурился, лохматые брови, выдвинувшись вперед, козырьком накрыли его глаза. Ксенофонтова (СП «Русская матрешка»), сдавив пальцами пульсирующие виски, в ужасе смотрела на Марка... Один Том Колби сохранял невозмутимое спокойствие и даже улыбался, отрывая от лежавшей перед ним виноградной грозди крупные ягоды и бросая их в рот. Похоже, он вообще не понимал, с чего это все так всполошились.. Что же до Гороховского-старшего, хозяина застолья, то по мере того, как все взгляды, перебегая с него на Марка Рабиновича и с Марка Рабиновича снова на него, наконец, сосредоточились на нем, щеки его становились то белыми, как известь, то пунцово-красными, то угрожающелиловыми. Он поправил съехавшую на затылок кипу. Он обтер дрожащей рукой мясистые губы. Он что-то попытался сказать, крикнуть, но голос его сел, изо рта вырвалось лишь несколько хриплых звуков, подобных тем, какие издает кухонный кран, когда от него отключают воду. И тогда Борух Гороховский сделал незаметный жест, вернее — всего лишь кивнул слегка Гороховскому-младшему, Бену Гороховскому...
И тот поднялся, лениво и как бы нехотя оторвал от сидения свое налитое пружинистой силой тело, потрогал голый череп ладонью и направился к Марку. Плечи его были приспущены, пальцы стиснуты, кулаки висели, едва не достигая колен. И так же, как он, в разных концах зала из-за стола, на котором громоздились блюда с разнообразными закусками, бутылками, тарелками с объедками, из-за стола, напоминавшего маленький участок какого-то грандиозного, еще не остывшего сражения, поднялись и направились к Марку, не сговариваясь, но как бы по общему сигналу — Федор Караулов, похожий на Петра Аркадьевича Столыпина (московский банк «Процветание»), Игорь Тюлькин (санкт-петербургская фирама «Эрмитаж»), Эдуард Синицкий... При этом Бен Гороховский ступал так, словно пол под ним оседал и прогибался, Игорь Тюлькин чуть ли пританцовывал, Караулов двигался не спеша, упершись в Марка тускло-свинцовыми глазками, Эдуард Синицкий — с холодной улыбкой на плотно сжатых губах и с ножом в руке, забыв положить его рядом со своей тарелкой. Ева Гороховская следила за ними со страхом, готовая преградить им дорогу к роялю, если бы это было в ее силах...
Марк ничего не видел, не слышал, продолжая играть — и все громче, громче...
— Ты дура-ак! — не столько проговорила, сколько простонала Надя-Наденька-Надюша. — Боже, какой дурак!.. Тебе, Рабинович, надо лечиться! У психиатра!..
Она заплакала.
Марк сидел перед нею сгорбившись, заложив руки между колен.
— Подумать только! Взять и сыграть «Интернационал»! Как у тебя ума хватило?..
Марк молчал.
— Нет, человеку дают — на, получай! — пятьсот долларов, а он в ответ берет и играет «Интернационал»!..
Жена смотрела на него с тем безнадежным отчаянием, почти страхом, с каким смотрят на неизлечимого душевнобольного.
Марк потер мочку правого уха. Вместе с воротником ее сгреб, сдавил своими железными клешнями Бен Гороховский, когда выволакивал Марка из дома. Не то, впрочем, чтобы выволакивал, он просто вел его, выставив перед собой свои непомерно длинные руки, будто Марк мог или хотел вырваться. Марк шел быстро, семеня короткими ножками, со стороны могло представиться, что не его ведут, а он ведет за собой Бена Гороховского...
Когда Марк вернулся домой, жена лежала, читая, дожидаясь его прихода, и теперь на ней был наспех наброшенный халат, из-под которого настойчиво лезла обшитая грубыми крупными кружевами ночная сорочка, слишком просторная для ее небольшого, не утратившего молодой грации тела. Сорочку эту, желтоватую от времени, они купили на каком-то гараж-сейле, и Марк ее ненавидел не столько из-за этих кружев и размера (Надя тонула в ней, путалась в ее складках), сколько из-за того, что она казалась ему пропитанной чужим потом, чужим теплом...
— Ты чудовище, Рабинович... — сказала она, широко раскрыв глаза. В тени, отбрасываемой абажуром торшера, они были огромными. — Да, чудовище... Как ты мог... Вот чего я не понимаю — как ты мог?..
— Что — как я мог?..
— Ты думаешь, я про доллары?.. Нет, я совсем о другом... Как ты мог... После всего... Ведь они расстреляли твоего отца... Те самые, которые пели «Интернационал»...
Ужасными, ужасными были ее глаза... Марк всегда бывал перед ними беззащитен, и сейчас они пронизывали его, выворачивали наизнанку — жестоко, безжалостно.
— А потом они же забрали твою мать, бросили в лагерь, за колючую проволоку... И все под «Интернационал»!..
— Да, но это были другие люди...
— Другие?.. Те же самые!.. И ты думал... Думал их смутить, напугать?..
— Но я их... Ты бы видела их рожи... — Не улыбка — тень улыбки бабочкой порхнула по его лицу.
— Да им все равно, что петь, «Весь мир насилья мы разрушим» или «Боже, царя храни!..» И ты... Зачем, почему?..
— Не знаю, — сказал Марк. — «Дивиденды, дивиденды...» А Россия?.. — Он пожевал губами, поскреб саднившую мочку.
Он еще ничего не сказал, не рассказал ей о деталях. О том, например, как уже на крыльце, на ступеньках Федор Караулов коротким сильным ударом ногой пнул его в зад и он едва не упал, удержался. Они все стояли там, на крыльце, кроме Боруха Гороховского, — и Синицкий, и Тюлькин, и Бен, и смеялись над тем, как он, чуть не тюкнувшись в землю носом, побрел в темноту, а потом свернул на бекъярд, к своему драндулету...
— «А Россия»?.. — повторила она и вспыхнула, привскочила, ударила по столу кулаком. — Россия?..
Он прекрасно понимал, что хочет она сказать...
— Видишь ли... Ну, положим, у тебя — мать... Она и воровка, и пьяница, и проститутка... Но ведь она все равно тебе мать... Разве не так?..
Она по-прежнему смотрела на него отстраненным, холодным, жестоким взглядом.
— Ты сумасшедший, сумасшедший... Ты хоть сам понимаешь, что ты сумасшедший?..
— Возможно.
— Попробуй объяснить что-то такое Ленке — она скажет то же самое...