ее знают, видят вокруг, и одолевавшие многих их сверстников разочарования, крушения книжных идеалов им не грозят...
А вместе с тем — ребята как ребята: крикуны, спорщики, неуемные, категоричные!
— Вот у нас в классе... Почему, ну почему люди мирятся с подлостью?
— Честный человек — и бессилен?.. Никогда этого не может быть!
— Нужна убежденность, даже неистовость, одержимость!.. Ну, да, одержимость — не то слово, я хочу сказать — нужно иметь свои взгляды, идеи и бороться за них до конца! А у нас есть такие — им все равно, что где, как... Это — люди?
— Нет, вы скажите, скажите, что с такими делать?.. Если они говорят...
— Мещане, самые настоящие!.. Только о себе, только о себе... Ненавижу!..
А вообще-то, речь шла все об одном и том же, самом главном сейчас для ребят: об активной позиции в жизни, о том, в чем эта позиция должна выражаться — все равно, рабочий ли ты, медик или музыкант.
Диспуты такого рода, на которых мне случалось бывать, поневоле носят обычно несколько умозрительный характер — этот же импровизированный диспут отличался почти неправдоподобной конкретностью. Потому что Иван Васильевич, до поры до времени молча сидевший в кресле, вмешался в общий разговор и стал рассказывать о газобетонном, о его людях. Рассказывал неторопливо, без нажима, улыбаясь, смакуя слова и как бы представляя себе в тот момент и Фадькина, и Дитца, и Гончаренко. Потом он заговорил о «Прожекторе», но так, что и намеком не дал понять, какое сам имеет к нему отношение.
Ребята слушали. Какой-то неуловимый поворот произошел, казалось, в каждом из них. Все было как бы и знакомо — и вместе с тем ново: так, с таких позиций видели они завод впервые, и завод, и людей, среди которых прожили всю свою недолгую жизнь. Какая-то сокровенная глубина приоткрылась для них, та сложность бытия, в которой за привычным таится идеальное, за будничным — романтичное, та глубина, где происходит соединение жизни и книги, знаемого и видимого.
Наверное, этого не хотелось Ивану Васильевичу, но в конце я не утерпел, рассказал, какую роль в «Прожекторе» играет сам отец Юры... Здесь мне хочется прибегнуть к старинной формуле: «надо было видеть...» Да, надо было видеть ребят в этот вот момент! Что же касается Юры, он сидел свекольно- красный, смущенный, не зная, худа себя девать — как будто речь шла о нем самом, а не о его отце...
Иван же Васильевич, преодолевая возникшую неловкость, почесал переносицу, покашлял и пригласил всех за стол.
Редкостно хорошо было за этим столом, где разговор перескакивал с завода на учителей, со школы на Боровое, куда походом отправлялись ребята в прошлом году, с похода — на поэзию («Прислали на весь город три сборника... Пришлось все самим переписывать!»), на школьный литкружок «Лучик» — и снова на «Прожектор». Бокалы сухого вина поднимали здесь скорее чисто символически, и все было воистину молодо, весело, интересно.
Глядя на Ивана Васильевича, я вспомнил однажды сказанное им:
— Вот о чем я думаю: надо, чтобы везде был свой «Прожектор» — в учреждениях, на предприятиях... Словом, всюду... Понимаете?..
Однажды в голову мне пришла странная мысль: что было бы, подумал я, окажись директором завода человек, постоянно помнящий о том, что он лицо «вышестоящее» и самим своим положением обязанное всех поучать и направлять на путь истинный... Как тогда обстояло бы дело, скажем, с тем же «Прожектором»? Ведь мог бы он заподозрить, что критика такого рода подрывает его собственный авторитет. Например, мог бы он заявить, что карикатура на поваров заводской столовой в состоянии привести рабочих к неверным выводам и обобщениям по поводу всей нашей системы нарпита и, в конечном счете, сыграть на руки империалистической пропаганде. Или мог бы он умозаключить, что любые неполадки в силах устранить сама администрация собственными административными способами (умозаключить! — а там уж были бы они устранены или нет — не суть важно...) Да мало ли какие еще идеи могли бы осенить такого директора! И висела бы тогда в формовочном цехе обычная «стенгазета» с дежурной, из прошлогоднего календаря переписанной передовой и почтовым ящиком на месте последнего столбца — с призывом сочинять заметки. Но заметок никто бы не сочинял, никто бы не ждал нового номера, никто бы не говорил на заводе: «А вы еще не видали?.. Не читали?..» И, скажем, начальник цеха товарищ Генке чувствовал бы себя куда спокойней в связи с допущенным браком, и в полимерном так и стояли бы до сих пор неотремонтированными вальцы № 3, и завком не созывал бы срочного заседания по поводу непорядка в столовой... То есть не было бы какого-то очень важного для заводской жизни штриха, да и не просто штриха — не было бы очень важного воспитывающего, политического фактора, от которого в известном смысле зависит сознательность, принципиальность, непримиримость к недостаткам всего коллектива, его душевное здоровье, наступательный дух...
Но не только в директоре тут дело. А если бы парторг Антонина Николаевна Душко оказалась человеком не столь чутким, не столь здравомыслящим, не столь верящим п силы рабочего коллектива? Если бы не знала, как самое себя, этот коллектив и на месте Прокофьева очутился иной, пусть тоже добросовестный, обязательный человек, но без склонности к такому делу?.. И если бы иначе, формально, отнеслись к «Прожектору» — ведь и других забот им хватает! — заводское партбюро, парторганизация в целом?..
Но речь не только и не столько о «Прожекторе» — речь о характере, стиле всей жизни газобетонного; было бы искусственным выделять лишь одно какое-нибудь звено... И вот, в заключение этого очерка — он разросся постепенно и стал, в противоположность начальному замыслу, действительно кое-чем напоминать очерк — в заключение, мне хотелось бы рассказать о директоре завода.
...Когда-то а в общем, не в столь уж отдаленные времена — жил-был в славном городе Одессе мальчик по имени Павлик. Однажды вместе со своим пионерским отрядом он отправился в экскурсию на аэродром, и так же, как все остальные мальчишки и девчонки, идя по летному полю, крутил во все стороны своей рыжей долгошеей головой, любовался очертаниями серебристых фюзеляжей и слушал пояснения летчика, который играл роль экскурсовода. Это был военный летчик, и он, между прочим, рассказывал, что при пикировании пилот выдерживает большие перегрузки, нужна огромная воля, самообладание, чтобы не потерять управление собой и, следовательно, самолетом. И когда земля с ревом близится к самолету, и уже вот-вот... вот-вот... чтобы как раз в этот безошибочный момент плавно нажать на штурвал и вывести самолет из пике.
В этом месте рассказа военного летчика многие девочки, если не вслух, то про себя, наверное, уж ахнули от сладкой, подступающей к горлу жути, а мальчишки гордо выпрямились и всем своим видом постарались обозначить, что они бы и в такой момент не подкачали. Что же до Павлика, то он, наверное, тоже гордо выпрямился, выгнул грудь или еще как-нибудь показал, что он тоже смелый, отчаянный человек. Но это было, представляется мне не самым главным — а главное заключалось в том, что он одновременно подумал... Подумал: а нельзя ли сделать какое-нибудь приспособление, чтобы выход из пике совершался автоматически?..
Он продолжал думать об этом и на следующий день, и еще через день, и в конце концов поразился удивительно простой мысли, которая неожиданно мелькнула, вернулась, застряла у него в голове: когда стрелка высотометра падает до заданного деления, срабатывает электрический контакт, соединяющий ее с управлением самолета!.. Это был первый испытанный им восторг открытия, несравненного наслаждения пружинистой силой собственной мысли — он бросился к товарищам, к учителям, он каждому встречному готов был, наверное, объяснять, как это все легко и просто, смотрите... Оказалось, правда, что подобная схема в авиации уже существует, никакого открытия мальчик не совершил... Но это было и так и не так: одно несомненное открытие произошло — он открыл самого себя...
Другое, не менее важное, открытие случилось много лет спустя.
К тому времени Павел Ройзман успел закончить институт, увлечься химией стройматериалов и приехать в Темиртау, где планировали завод газобетона. Вместе с ним прибыло еще двадцать семь молодых инженеров. Потом почти все они вернулись назад. Он остался. Его тоже манил Приморский бульвар и золотые пляжи Каролина-Бугаза. Но он остался. Почему?