Твардовского «убрали» (так именно тогда говорилось — «убрали») из «Нового мира» в 1969 году, Шухова из «Простора» — спустя пять лет. Эти пять лет для него были продолжением борьбы — но уже в одиночку: из рук Ивана Петровича был вырван хотя и не самый убедительный для его оппонентов, но все же — аргумент: «А Твардовский у себя в журнале печатает...» Наоборот, у противников «Простора» в ход пошла новая угроза: «Доигрались в «Новом мире»?.. И вы доиграетесь...» Что было па это ответить?..
Перед Твардовским Шухов благоговел. В его светлых, немного навыкате глазах появлялось какое-то умиленно-радостное выражение при одном упоминании о нем. Твардовский был для него примером, ободрением, образцом. Воплощением народного начала в литературе. Народным поэтом. В Твардовском чуялось ему нечто близкое, родственное — в крестьянском начале, в отношении к языку, в слиянии понятий «правда» и «искусство», в презрительном отношении к самодовлеющему эстетству. Наконец — в понимании особого значения литератора на Руси, где каждый писатель бывал традиционно еще и просветителем, и общественным деятелем, редактором или издателем — Пушкин, Толстой, Достоевский, Горький... Вероятно, принадлежностью к этой — пропущенной через судьбу Твардовского — отечественной традиции Шухов тайком гордился, причастность к ней придавала ему сил.
Мрачные времена близились, становились все гуще, плотней. Иван Петрович, не чуравшийся моды в одежде (первый в редакции надевал плащ-болонью, рубашку в цветочках, спортивно-молодежную куртку!..), не тянулся к «самиздату», в те годы ставшему как бы атрибутом оппозиционной, свободомыслящей интеллигентности, так — попадет под руку — прочитает, не попадет — не пожалеет. Но как-то раз, у себя дома, достал из стола желтоватые, сцепленные скрепкой листочки с обтерханными краями, протянул, рука его подрагивала мелко, старчески:
— Читали?.. Александр Трифоныч, «По праву памяти»... Великая вещь!.. И такие стихи от народа прятать?.. Бог этого не простит!..
Метнул короткий, гневно блеснувший взгляд куда-то в сторону. Покачал головой, большой, тяжеловатой для некрупного тела. Брови — косматые, сивые — сердито спрямились на переносье. Сидел, барабанил по зеркальной полировке стола костяшками пальцев, думал о своем, забыв обо мне...
Твардовский был ему близок во всем, и в восприятии прошлого страны, трагедии сталинщины — тоже: тут была боль почти физическая, страдание — не подсмотренное со стороны, а соединенное со страданием всего народа, сознание всеобщей беды и всеобщей вины. И оттого — не поучение, не обличение, а — сострадание, сочувствие... «Я счастлив тем, что я оттуда. Из той зимы. Из той избы. Я счастлив тем, что я не чудо особой, избранной судьбы!» — эти строки Твардовского, поставленные Иваном Петровичем эпиграфом к последней его повести «Трава в чистом поле», по сути, могли быть эпиграфом ко всей его жизни — до самого конца...
Конец, между тем, был недалек. Но прежде чем перейти к нему, хочу коснуться воспоминания неприятного, даже постыдного, но — многозначительного. В одном из номеров «Простора» были напечатаны стихи Андрея Вознесенского, который перед тем приезжал в Алма-Ату. Стихи — назывались они «Стрела Махамбета» — кому-то не понравились. Кому-то, чье мнение обладало достаточным авторитетом, но было высказано с запозданием. И вот вся редакция — от машинистки до зам. главного редактора, была отправлена на «выдирку» в типографию: из двадцати тысяч экземпляров требовалось вырвать по две страницы с напечатанными на них стихами и вклеить новые.
Стихи были отличные, крамолы не содержали никакой, но мы подчинились возмутившему нас приказу. И в типографии, освоясь постепенно с непривычным для нас делом, работали все быстрее, сноровистей, только бы закончить это унизительное занятие, выйти на свежий воздух, смыть типографскую пыль (и, казалось мне, кровь...) с вдоволь потрудившихся рук.
Да, конечно, мы оправдывали себя тем, что спасали журнал, что наше неповиновение могло стать для «Простора» катастрофой. Но, говоря словами Твардовского,— «и все же, все же, все же...»
К чему это я?..
А вот к чему.
В начале семидесятых «Простор» стремился оставаться на прежних позициях. Сменивший Галину Васильевну Черноголовину новый заместитель главного редактора Павел Косенко многое делал для того, чтобы сохранить нелегко добытый уровень. Стойко держал оборону руководивший критикой Николай Ровенский, отвечая на злобные наскоки ревнителей «интересов советского читателя», изощрявшихся в изобретении уничтожающих ярлыков. В 1972 году редакцию пригласили в Москву, где на секретариате Союза писателей обсуждалась работа журнала. Оценка была высокой, поощрительных похлопываний по плечу — хоть от-бавляй. И поскольку в обсуждении участвовали заметные в ту пору в литературе люди, а само обсуждение происходило в «каминном зале», где некогда Шухов встречался с Горьким, то все это произвело на Ивана Петровича впечатление ободряющее, прямо-таки праздничное: журнал поддержали! Его линию одобрили! Значит, и дома легче будет дышаться!..
Но по возвращении домой нас ждал сюрприз: «Литературная газета» поместила отчет о секретариате, в котором и помина не осталось от произнесенных там добрых слов!
— Это как же так?..— твердил огорченный Иван Петрович.
Над журналом собирались тучи. Наконец — грянула гроза. Как всегда — вдруг, неожиданно. И гром прогремел не из той тучи, из которой — предполагалось — мог прогреметь.
Как известно, не от хорошей жизни в свое время Некрасов печатал в задавленном цензурой «Современнике» развлекательные романы. «Простор» чем дальше, тем больше прибегал к детективам. Однажды нам прислали перевод романа Форсайта «День шакала». Детектив был известен во всем мире, перевод выполнен умело — решили печатать. И вдруг...
История с детективом, наполовину уже напечатанным, произошла тоже почти детективная. Участников ее до сих пор мучает неразрешимый вопрос, загадка, общая для всех детективов: «Кто убил?..» И поныне существуют лишь различные версии, но не доказана ни одна из них. Хотя произошло все не во мраке ночи, не в уединенном, безлюдном месте, а средь бела дня, у всех на глазах.
На ответственном совещании срочно был рассмотрен вопрос о «Просторе» и его редактор, известный в стране писатель, ученик Горького, награжденный орденами, лауреат государственной премии — отстранен от своей должности.
Никто и не подумал объяснить коллективу журнала, что случилось, что послужило поводом для столь категорического решения.
Никто не объяснил читателям, почему публикация романа оборвана посредине.
Глухо передавали, будто бы пришла телеграмма от самого Суслова... В других слухах фигурировала не телеграмма, а телефонный звонок. Вместе с тем поговаривали, что не было ни звонка, ни телеграммы, а... Короче, простор для воображения был полный. Вплоть до фантастического предположения, почерпнутого из самого «Шакала» и сообщаемого шепотом: в романе изложена технология покушения на де-Голля, а в Алма-Ату вскоре должен был приехать Брежнев...
Так и по сей день это остается «белым пятном» в истории казахстанской (а по сути — не только казахстан-кой) литературы: что послужило поводом к снятию Шухова, кто раскочегарил под ним огонь, какие сердобольные старушки («санта симцлицитас») по хворостинке, по сучочку сносили в костер, дули на угольки... Да это и не важно. Важно другое: то была расправа. И когда эта расправа вершилась, никто — ни в Москве, ни вокруг — Шухову и его журналу не помог. Из тех, кто мог и обязан был помочь — по совести, по должности...
Что происходило в то время в самой редакции?
Было отчаянье, была растерянность. Были один за другим возникавшие планы немедленных действий: письмо в ЦК! Телеграмма — в Москву! Обращение к секретариату Союза писателей! Если справедливость не будет восстановлена —- тогда уход! Коллективно подаем заявления и уходим из редакции!.. Но волю к сопротивлению, к борьбе размягчали разного рода посулы: еще разберутся, решение отменят... Шухову предложат место секретаря в Союзе писателей, и журнал сохранится в прежнем качестве... Только никаких авантюр, скандалов: не нам, а Ивану Петровичу поставят их в вину, погубят «Простор» окончательно!..
Так или иначе, затевавшееся давно свершилось: в журнал был назначен новый редактор.
Шел 1974 год.
До начала перестройки оставалось еще одиннадцать лет.