мечтал Николай Федоров, но не как о чуде, а — как о неизбежном, необходимом — о воскрешении отцов. Анахорет, библиограф, чудак, последовательный в своем гениальном, пленявшем и Толстого, и Циолковского безумии, он понял главное: все люди — братья и сестры по единой судьбе, у всех впереди — смерть. И цель единая для всех — победа над, смертью, ее одоление. Многое, что представлялось в прошлом тусклому, на коротеньком поводке живущему разуму несбыточным, фантастичным, сделалось заурядным, вошло в быт. Как знать, не покажутся ли через какое-то время Станислав Лем и Николай Федоров такими же архаичными, как ныне — Жюль Верн?..

А пока — воскрес из полу небытия «Реквием» Ахматовой, воскрес из такого же полубытия — полунебытия шедевр Твардовского «По праву памяти», о котором Иван Петрович сказал: «Такие стихи скрывать?.. Бог этого не простит!..» Затем пришла очередь «Котлована», «Чивенгура»... И снова в памяти — Шухов, 1963 год, публикация «Джана» в «Просторе»... Воскрешение — еще одно! И несть — совсем ошеломляющая: сразу в трех московских журналах читают Юрия Домбровского! Не верить — нельзя: Клара Домбровская сама рассказывает об этом, когда мы сидим на скамеечке в сквере, поблизости от главпочтамта — на той самой скамеечке, на которой не раз, бывало, сиживали с Юрием Осиповичем, выйдя из редакции «Простора», которая рядом, через дорогу... Уже не январь, когда на экраны вышло «Покаяние», а — середина лета 1987 года, но — Перестройка продолжается! Не только мне, должно быть — многим, особенно из переживших печальный финал шестидесятых, время от времени хочется ущипнуть себя: не сон ли все это?.. Не сон. Печет полуденное солнце, с тех пор, как мы виделись два года назад, Клара чуть пополнела, лицо округлилось еще больше, легкая испарина, хотя мы и забрались в тень, покрывает мелкими капельками ее виски, мягко очерченные губы. На ней легкое цветастое платье, а в темных, кофейных глазах — живой искристый блеск. Она рассказывает о Москве, Бакланове, Залыгине — по их поручению ей звонили, просили передать экземпляр... Да и не только они... Она рассказывает охотно, как бы сама прислушиваясь к своему звучному грудному голосу — и верит, и не верит произносимым словам. А я слушаю — и вспоминаю, как приезжали они к нам домой, на обед, и Юрий Домбровский читал, наговаривал на магнитофон — старый добрый катушечный маг «Днепр-11»:

Меня убить хотели эти суки...

— Да,— говорю я Кларе,— да, конечно, отчего же...— А про себя думаю: нет, не может этого быть!

Но проходит после той встречи с Кларой год — и Домбровского печатают! В «Новом мире», в четырех номерах, с тем самым посвящением Анне Самойловне Берзер!.. Вскоре после смерти Юрия Осиповича Клара Домбровская подарила мне большого формата фотографию — в солнечный день московской весны идет он, пальто нараспашку, со свешивающимся с шеи шарфом, с взлохмаченной порывом ветра головой — вольный человек шагает по земле, слегка щурясь от ярких лучей, тень от бровей двумя подковками ложится на глаза, тень от носа треугольником разрезает губы; может быть, от этого кажется, что Домбровский силится улыбнуться, но внутреннее напряжение не оставляет его, настороженность, ощущение неведомой опасности... Фотография эта всегда передо мной с тех пор, но — кажется, он вышел, вышел наконец-то из «зоны», в которой — никому, ничему неподвластный — прожил всю жизнь!.. И наш алма-атинский театр уже заказывает инсценировку «Факультета», и артисты приступают к репетициям, и документальный фильм прошел по экранам телевизоров, Фазиль Искандер и Булат Окуджава рассказывали о своем друге, о Юрии Домбровском, большом писателе, который — как и многие — должен был умереть, чтобы потом воскреснуть...

Загадки украшают нашу жизнь. Загадка для меня — что думали, нет — слова, мысли нетрудно обмануть, перехитрить, перелукавить,— что чувствовали, перечитывая Домбровского или сидя у телеэкрана — те, кто сыграл зловещую роль в его судьбе? Те, что его пережили, облегченно вздохнув после того, как узнали о смерти Домбровского?.. Теперь — что чувствуют они, глядя в глаза своим воскрешенным жертвам?..

За Домбровским — Магжан Жумабаев...

Сколько я прожил в Казахстане, столько слышал об этом поэте-легенде, человеке-легенде, о его несравненных стихах, которые народ поет как песни, о его пронзительных строках, которые тайно, с опаской переписывали, перепечатывали, передавали из рук в руки... Он был арестован дважды. Первый раз — в 1929 году, когда его бросили на десять лет в карельские лагеря. Он не отсидел положенного срока полностью: в 1936 году М. Горький и Е. Пешкова добились освобождения Магжана Жумабаева. Во второй раз он был арестован через год — и расстрелян. Реабилитации времен Хрущева коснулись многих, Магжана Жумабаева в том числе. Но после того пришлось ждать еще двадцать восемь лет, пока стихи его пробьются в печать, пока в переводе на русский язык они, не умиравшие, впрочем, никогда, ибо стихи, в отличие от их автора, нельзя умертвить, пока они воскреснут из своего полубытия для всех нас...

Попытка такого воскрешения, впрочем, была предпринята в конце шестидесятых: Максим Горький способство вал вызволению из лагеря поэта, ученик Горького Иван Петрович Шухов пытался вызволить из зоны, обнесенной колючей проволокой запретов, его поэзию. В «Просторе» готова была подборка стихов Жумабаева, написана вводная статья, материал запланировали в номер, заслали в типографию... И хотя из всего этого не делалось никакого секрета, хотя и дело-то затевалось во всех отношениях благое, давно ожидаемое, тем не менее состояние нашей редакции было, как на космодроме, когда остаются последние минуты перед запуском, и вот уже пошел отсчет: десять, девять, восемь, семь... Казахские поэты, прозаики, критики, равно как и русские их коллеги, заходили в редакцию, заглядывали к Шухову в кабинет — и о чем в те дни не заговаривали, за всеми словами стояло главное: как Магжан?.. Шухов посмеивался. Бодрился. Но и у него на душе было неспокойно. Шесть... Пять... Четыре... Дальше счет оборвался: раздалась команда — запуск отложить.

Журнал вышел без подборки Магжана Жумабаева, поэзия вновь осталась без его стихов.

Туча к туче, черная как вакса,

гром гремит, вселяя страх: молчи!

Небосвод пригнулся и напрягся,

хлещут воздух молнии-бичи.

Плыли тучи, и дожди стучали,

а теперь иная полоса.

Если мы устали от печали,

душу просветляют небеса.

Это — Магжан Жумабаев. А «иная полоса» — наше время. И пускай — не «Простор»-68, а «Дружба народов»-88... Все равно: время — наше...

О Василии Гроссмане, его романе, конфискованном в 1961 году, я услышал впервые от Наума Коржавина. «Жизнь и судьба» спустя двадцать восемь лет оказалась выпущенной на свободу из узилища, в котором полагалось ей пребывать бессрочно: по словам нашего компетентного деятеля сталинской закваски Суслова — 200 лет. Но и 28 — немалый срок. За эти годы наша литература, наша общественная мысль занималась изобретением велосипедов, а то и пролеток, дрожек и тарантасов — при наличии сверхсовременного воздушного лайнера, наглухо запечатанного в подземном ангаре... Но как бы там ни было, книге с трагической судьбой возвращена жизнь.

Четыре человека. Четыре судьбы. Четыре убийства. Четыре воскрешения. Список можно увеличивать, наращи вать — но к чему?.. Я хочу к четырем добавить еще лишь одно имя — Галич.

Приезжая в Алма-Ату по своим киношным делам, он бывал в «Просторе», привозил и охотно давал прочесть не имевшую сценической перспективы пьесы «Матросская тишина» (теперь ее ставят сразу несколько театров). У него здесь отыскались и давние знакомцы по Москве, литературно-театральному кругу. Он пел — в театре перед артистами, в университете перед студентами (устроители таких вечеров незамедлительно получали начальственные разносы и выговоры), но чаще это были небольшие, тесные дружеские компании с небогатой, сочиненной наскоро закуской и выпивкой. Жилось ему трудно: стихов не печатали, сценариев не принимали, к театру не подпускали; все, на что мог он рассчитывать, это — доработать, т.е. переписать заново чью-то кинохалтуру, включить в кинофильм одну-две своих песенки... Но вид у Галича, крупно и прочно сложенного, всегда был уверенный, взгляд выпуклых глаз — холодновато-снисходительный, костюм — респектабельный, с налетом артистической небрежности и щеголеватости. «Поймали птичку голосисту и ну сжимать ее рукой...» Меньше всего походил он на такую вот помятую, попискивающую в кулаке птичку: пел он все голосистей, громче, безбоязненней. Это потом

Вы читаете Раскрепощение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×