него попахивало лесной сыростью, травкой-муравкой, прелыми листьями... Он прошелся, пробежался эдаким колобком от угла до угла, плюхнулся в кресло, потер руки.
— Забавный, забавный роман вы написали, что говорить... — весело щурясь, произнес он. — Только понимаете ли вы, на чью мельницу льете воду?.. Вот вопрос! — И так же весело, снисходительно, лучась добродушием, стал объяснять, что враждебные, антинародные силы, цепляясь за ошибки, допущенные в прошлом, стремятся втоптать в грязь все самое святое для советских людей, разрушить их веру в партию, в социалистический строй... И дальше — о международной реакции, происках поджигателей новой войны....
Я смотрел в его чистые, налитые прозрачной влагой глаза, смотрел на младенчески-румяные щеки — и не верил себе, не верил, что я в Москве, в двух шагах от Пушкинской площади, в редакции всесоюзного литературного журнала... Я растерялся. Я не знал, как, чем ему возразить. Я подумал о Премирове, о Педро, о Чижевском... Об Аскинадзе, о Зуеве-Ордынце... Я спросил у румяненького колобка, прикатившего в редакцию со своей подмосковной дачи, — знает ли он, что такое — Караганда?.. По мере того, как я рассказывал ему о Караганде, мне все менее важным представлялось то, ради чего я приехал — судьба романа... Мне хотелось одного: поколебать, смутить этого уютно расположившегося в кресле здоровячка, обжечь его глухое, обросшее жиром сердце... Но лицо его из румяного стало серым, в глазах появился режущий ледяной блеск.
— Что ж, может быть, вас напечатают, — сказал он в ответ. — Но для этого вам придется перейти на другую сторону улицы Горького, и там вас примут с распростертыми объятиями!.. — Он простер правую руку в ту сторону, где находилась редакция «Нового мира».
Через месяц я получил письмо из журнала, каждый номер которого становился событием всюду, не только в нашей Караганде:
Из алма-атинского журнала «Простор» мне сообщили:
Под письмом стояла незнакомая мне, но красноречивая подпись: «Баранов».
В Москве я познакомился с Аркадием Викторовичем Белинковым. Он и его жена Наташа жили на Красноармейской, в маленькой коммунальной квартире. Аркадий Викторович хорошо помнил все, связанное с Карлагом, помнил и любил тетю Веру, во многом помогшую ему выжить... Он и теперь был болен, часто лежал в больнице, а работая над книгой Шильдера о Николае I, просил меня переложить этот том с одного стула на другой — для него книга была неподъемной...
Белинков читал мне главы из книги об Олеше, и у меня словно судорогой перехватывало дыхание. Я сказал ему, что это не исследование художественного творчества, а скорее философский трактат, звучащий в иных местах как прокламация... Белинков искоса, с неожиданным интересом вгляделся в меня, усмехнулся тонкими блеклыми губами:
— Говорят... — Он суеверно поднял глаза к лампе над столом, вместо абажура она была заключена в многоцветную стеклянную оболочку от какого-то старинного фонаря. — Говорят... Скоро в одном журнале будет опубликовано произведение... После которого всем нам станет легче жить... — Он посмотрел на меня загадочно. — А может — и труднее... Но если это все-таки произойдет, в литературе появится новая точка отсчета...
Вскоре появился знаменитый одиннадцатый номер «Нового мира» за 1962 год с «Одним днем Ивана Денисовича» Солженицына. Из уст в уста перелетало, что Твардовский отвез повесть Хрущеву, тот прочитал ее за ночь и дал добро. Караганда бурлила. Не было человека, который не прочитал бы Солженицына, не имел бы своего мнения на его счет и не торопился бы это мнение высказать — на работе, на улице, в театре, в кафе... В горячем вихре удивления, горечи, споров, клубившихся над страной, ко мне донесло листок с грифом Казгослитиздата: меня приглашали приехать в Алма-Ату по поводу романа. Я поехал, собрав последние деньги, оставшиеся после безуспешного «путешествия» в Москву. На мне было довольно диковинное сооружение: демисезонное пальто, переделанное из отцовского, в свою очередь переделанного когда-то из пальто дяди Ильи... На внутреннем кармане сохранился вышитый шелком вензель «ИГ», я носил на своих плечах историю нашей семьи, она согревала, поднимала боевой дух...
В Алма-Ате я встретился с коренастым, плечистым человеком с круглой, в рыжеватых волосках головой, в круглых, весело поблескивающих очках на озорно торчащем курносом носе. Это был Николай Ровенский, заведующий русской редакцией.
— По-моему, — сказал он, — ты написал вещь, которая тянет на настоящую литературу. Хотя, конечно, борьба предстоит — и немалая...
Главный редактор «Простора» Дмитрий Федорович Снегин тоже обошелся со мной приветливо и обещал в ближайших номерах роман напечатать.
Я уехал из солнечной, теплой, капризной зимней Алма-Аты к себе в Караганду, где над городом дымила вьюга, на улицах выросли снежные сугробы — где по пояс, где в человеческий рост. Я рассказывал жене и друзьям о лучезарных алма-атинских улыбках, о неожиданно возникшей надежде, хотя сам не очень-то верил своим словам...
Спустя некоторое время я получил из Алма-Аты письмо:
Письмо было подписано Иваном Щеголихиным, заведующим делом прозы журнала «Простор».
Вскоре пришло письмо от Аркадия Белинкова:
