другой, – принципиально иные «словарные цепи» языка поэтического: в них значения отдельных слов могут предстать мотивированными, независимо от их словообразовательной формы, и именно как формы внутренние: поэтическое значение слова «рыба» мотивируется его прямым значением и т. д. Слова «старик», «рыба», «корыто», «землянка» – это слова разных словообразовательных цепей, но в тексте пушкинской сказки они, несомненно, составляют отдельные звенья одной и той же словарной цепи, так как объединены своими вторыми поэтическими значениями' 5 .

В движении же стихотворения «День и ночь», которое анализировалось выше, по мере того, как вроде бы совершенно случайные звуковые связи предстают все более и более мотивированными, словарная и звуковая цепь приобретает качества цепи словообразовательной. В свете финала проясняется значимость и начальных звеньев этой цепи: их образуют звучащий первый раз в зачине стихотворения звуковой комплекс «нами» в словосочетании 'на мир' и повтор звуков этого комплекса в первых двух строках:

На мир таинственный духов,Над этой бездной безымянной…

Но особенно интенсивно смыслообразующее суммирование всех звуковых и словесных связей концентрируется в завершении этой цепи: сначала в максимальном совмещении всего звукосмыслового символического комплекса «бездна-мир» в «нами», а далее в его звукосмысловом разделении в финальной строке: 'Вот отчего нам ночь страш на'.

Граница, на которой только и может существовать эта совмещающе-разделяющая финальная «точка» – это не преграда, а состояние сознания: возникающее понимание того, что «нет преград меж ей (бездной) и нами». Состояние мыслящего человека – это пограничное состояние, это не только отношения знания и осознанного незнания, веры и мучительного неверия, но и существование на их границе, причем существование с открытыми глазами, со способностью видеть и называть видимое и невидимое, знаемое и незнаемое своими именами.

Б . Я. Бухштаб отмечал, что «Тютчев любит состояния между светом и тьмой, теплом и холодом – состояния, как бы совмещающие противоположности уходящего света и надвигающейся тьмы» 6 . Характерно, что чуткий исследователь объединяет переход и совмещение, – это и есть осознание пограничного бытия-между или границы бытия. На этой границе порождается сознание истины, которая открывается человеку в большей степени, нежели открывается человеком. Такие отношения проявляющейся живой мысли проницательно описаны А. Фетом в интерпретации еще одного тютчевского финала: 'Двустишие, которым заканчивается «Осенний вечер» (Что в существе разумном мы зовем / Божественной стыдливостью страданья … – М. Г.), – не быстрый переход от явления в мире неодушевленном к миру человеческому, а только новый оттенок одухотворенной осени. Ее пышная мантия только полнее распахнулась с последними шагами, но под нею все время трепетала живая человеческая мысль' 7 .

Единство перехода и совмещения позволяет, на мой взгляд, увидеть и некоторые моменты эволюции лирики Тютчева: предельно все в себе содержащий и совмещающий пограничный миг в позднем творчестве в большей мере наполняется переходностью, а бытие-между обретает свое наполнение и свои имена, например, между днем и ночью «день вечереет»:

День вечереет, ночь близка,Длинней с горы ложится тень,На небе гаснут облака …Уж поздно. Вечереет день.

Кольцевой повтор с зеркальным отражением, перестановкой и ритмической выделенностью разнотипных вариаций Я 4 («день вечереет» —'вечереет день') наиболее очевидно формирует промежуток двунаправленного движения: день уходит и сохраняется. В этом промежутке появляется рифмующаяся с «днем» благодатная «тень» «волшебного призрака», звучат призывы и вопросы («Лишь ты, волшебный призрак мой, / Лишь ты не покидай меня!.. Кто ты? Откуда? Как решить, / Небесный ты или земной?»). Наконец, промежуток между днем и ночью, между небом и землей обретает финальную конкретизацию как некая возможность существования:

Воздушный житель, может быть, —Но с страстной женскою душой.

Такое возможное наполнение переходности мотивирует состояние, противоположное принципиально иному финалу стихотворения «День и ночь», где предельно совмещаются противоположности в точке прояснения истины, «обнажающей» бездну («Вот отчего нам ночь страшна» – «Но мне не страшен мрак ночной»).

Одна из характерных тенденций поэтического словообразования в лирике Тютчева, особенно в лирике ранней, – максимальная концентрация звукосмысловых связей в финалах строф и произведения в целом. Показательно в этом плане стихотворение «Как над горячею золой…»:

Как над горячею золойДымится свиток и сгорает,И огнь, сокрытый и глухой,Слова и строки пожирает,Так грустно тлится жизнь мояИ с каждым днем уходит дымом;Так постепенно гасну яВ однообразье нестерпимом!..О небо, если бы хоть разСей пламень развился на воле,И, не томясь, не мучась доле,Я просиял бы – и погас.

Первая ступень такой концентрации – финал второй строфы: «…В одно- образье нестерпимом». Строка эта выделена ритмическим и звуковым контрастом с предшествующей, и в то же время она вбирает в себя звуковые противоположности, так что «однообразью нестерпимому» внутренне противостоит звуковое неоднообразие и даже противостояние этих двух слов по всем основным звуковым отношениям: передних и непередних гласных, звонких и глухих, мягких и твердых согласных. Звуковое и особенно ак-центно-ритмическое их противостояние нарастает в финальной строфе, где двустишия представляют разные типы ритмического движения четырехстопного ямба: сначала с максимальной выделенностью акцентной силы зачина, первого икта, а затем – второго, в середине строки, с нарастающим ее внутренним расчленением на полустишия. Ритмическая граница здесь тоже «деля, съединяет», а разделение сочетается с вмещением максимума связей в минимум стихового пространства и времени, слова и звука. И своего рода предел явленности этих отношений в становлении тютчевского слова: '. ..Я просиял бы – и погас'. Ритмическое, звуковое и смысловое единство финального стиха совмещает и вбирает в себя противоположности: и сияние, и огонь, и гаснущую жизнь, и уничтожаемые слова и строки. А «огнь», пожирающий слова и строки, в них же и оживает, он снова звучит в заключительной строке и даже в финальном слове с вроде бы прямо противоположным прямым значением: «погас». Но слово это собирает в себе, в одном финальном мгновении, и огонь, и свиток, и всю «мою жизнь», переходящую в стихотворение. Своего рода обратное движение, развертывание того, что у Тютчева собрано в этом едином миге и едином слове, можно увидеть в замечательных стихах А. Фета:

Не жизни жаль с томительным дыханьем,Что жизнь и смерть? А жаль того огня,Что просиял над целым мирозданьем,И в ночь идет, и плачет, уходя.

У Тютчева финальное слово, максимально совмещающее в себе смыслы, которые находятся в безысходном разладе друг с другом, иногда оказывается своего рода рифмой рифм, как, например, в стихотворении «Вечер мглистый и ненастный»:

Вечер мглистый и ненастный…Чу, не жаворонка ль глас?..Ты ли, утра гость прекрасный,В этот поздний, мертвый час?..Гибкий, резвый, звучно- ясный,В этот мертвый, поздний час,Как безумья смех ужасный,Он всю душу мне потряс!..

Финальное «потряс» не только рифмуется с «час» и «глас», но содержит в себе и отзвуки радикально противостоящих друг другу по прямому значению слов 'прекр ас ный' и 'уж ас ный', 'нен ас тный' и 'звучно -яс ный'. Такие звуковые союзы не отменяют смысловых разладов, но осложняют их сближением и совмещением противоположностей в одном слове, так что «собирающийся» смысл, звучащий в «последнем» слове «потряс», оказывается прежде всего пограничным: он на границе между «прекрасным» и «ужасным», «гласом жаворонка» и «мертвым часом». Потрясение является, как жгучее страданье в другом стихотворении Тютчева, не мертвенностью, а жизнью – жизнью человеческого сознания; оно внутренне более всего противостоит безумию, на границе с которым находится, осмысляя и именуя его.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату