потерю самого дорогого, он пытается разрешить и трагические вопросы, вплоть до:
Дар напрасный, дар случайный,Жизнь, зачем ты мне дана? Но в них особенно рельефно выражается именно пушкинская, истинно классическая мера: о жизни в целом говорится, что она – дар, а характеристики напрасный и случайный, глубоко выражая индивидуальный трагический момент, все же не отменяют изначального определения, и «однозвучный жизни шум» не заслоняет жизненного целого.
Конечно, «чудные мгновенья» преходящи. Поэт острее, чем кто-либо другой, чувствует, что «каждый час уносит частичку бытия». Каким удивительным звуковым родством объединились в стихотворении «Пора, мой друг, пора…» уходящие час и частичка жизни! Но в его финале, так же как и в финале стихотворения «Я помню чудное мгновенье…», «обитель дальняя трудов и чистых нег» опять-таки несет в себе возможности гармонического разрешения, казалось бы, неразрешимого противоречия. Движимое любовью творчество преодолевает время во времени, не только «останавливает» чудное мгновенье, но и создает истинно человеческую форму бессмертия. Быстротечность жизни и дисгармония окружающего мира преодолеваются силой творческого духа и всепобеждающей любви.
'Я помню чудное мгновенье… ' – один из самых совершенных образцов именно пушкинской лирики, именно пушкинского мироотношения. Но в глубинах его неповторимости созидается вместе с тем устойчивая структура воплощения своеобразной типической формы лирического переживания, свободно и естественно включающего в себя, казалось бы, и полные противоположности, но противоречия эти, не примиряясь, согласуются в гармоническом развитии. Именно при таком отчетливом выражении поэтической индивидуальности в ней не менее явственно обнаруживается и общая плодотворная основа, важная для последующего развития. Если мы говорим о Пушкине как о «начале всех начал», то эта соотнесенность может быть найдена не в какой-то особой сфере заимствований и влияний, а внутри целостных поэтических произведений, опять-таки в их собственной неповторимости. Можно убедиться в этом, рассмотрев, например, одно из самых выразительных лирических стихотворений А. Фета:
Сияла ночь. Луной был полон сад.Лежали Лучи у наших ног в гостиной без огней.Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,Как и сердца у нас за песнию твоей.Ты пела до зари, в слезах изнемогая,Что ты одна – любовь, что нет любви иной,И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,Тебя любить, обнять и плакать над тобой.И много лет прошло, томительных и скучных,И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,Что ты одна – вся жизнь, что ты одна – любовь,Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,А жизни нет конца, и цели нет иной,Как только веровать в рыдающие звуки,Тебя любить, обнять и плакать над тобой!Здесь слышны отзвуки пушкинского «чудного мгновенья» и воспоминания о нем на протяжении многих лет «томительных и скучных», потери его и обретения вновь. Но если у Пушкина лирический «миг» прежде всего назван по имени и представлен в своей цельности, а динамика чувства спрятана в символических сравнениях, то фетовское переживание словно формируется на наших глазах, оно непосредственно живет в интонации. Фет не может просто сказать: чудное мгновенье, – он должен это чудо воплотить. Мы слышим, как вначале еще не вполне связанные друг с другом фразовые отрезки стиха (см. интонационные перебои первой строки) попадают в единый интонационный поток и преображаются, оживают, как оживает рояль:
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали…Это, конечно, фетовское чудо. Ни слова о душе, и в то же время как точнее можно сказать о необыкновенном душевном просветлении?! Что может быть обычнее слова «весь»? Но оно оказалось между такими же обычными словами «рояль» и «раскрыт». И все выражение озарилось светом совершенно необыкновенного индивидуального значения. Этому способствует и звуковое сближение слов различных семантических планов: рояль – раскрыт – струны – дрожали, – последнее, по существу, полностью вбирает в себя звуковой состав первого слова и как бы еще раз повторяет его. Эта единая звуковая волна оказывается маленькой частицей, составным элементом доминирующей в стихе особой напевной лирической интонации. Конечно, это специфически-словесная напевность, в основе которой определенная система речевого интонирования с многообразными параллелизмами, анафорическими повторами и соответствиями, периодическими нагнетаниями и разрешениями и т. д. Три восходящих интонационных шага третьей строфы, объединенных с предшествующим периодом и между собой анафорическим 'и', не находят полного разрешения в двухчастной заключительной строке. Интонационный период продолжается. Он естественно переходит к третьему «что» последней строфы, и в ней возникает финальная симметрия, где четыре интонационных толчка разрешаются в четырехчастном заключении.
Единая система интонирования не нивелирует словесный текст, подводя все под один «напев», а, наоборот, динамически выделяет отдельные стихи и отдельные слова, чтобы воплотить в интонации душевное движение как процесс. Например, для дважды повторяющейся заключительной строки «Тебя любить, обнять и плакать над тобой» характерно и звуковое единство вплоть до кольцевого повтора одного и того же слова (тебя – тобой), и нагнетание синтаксически однородных членов. Вместе с тем каждый из этих членов вариационно выделяется: «любить» отмечается на фоне общей звуковой волны особым качеством гласных, а «плакать», наоборот, совпадая в этом смысле с предшествующим глаголом «обнять», отделяется новой словораздельной вариацией после повторяющихся ямбических долей (? – ? – ? —? —??? —).
Душевная жизнь воссоздается в фетовском стихотворении более непосредственно, чем в пушкинском, что говорит, видимо, о новом лирическом освоении внутреннего мира, его противоречий и движения, «диалектики души».
Перенесем, однако, взгляд от поразившего нас лирического «мига» к целостному миру. Мы помним, что пушкинское переживание естественно включило в себя максимальное утверждение и максимальное отрицание и ( не смущаясь этими противоречиями) вывело нас к образу гармонического мира, который оказался вовлеченным в поэтическое мгновение. Кажется, и у Фета между «лирическими мгновеньями» идет речь о «томительных и скучных» годах:
И много лет прошло, томительных и скучных …В том-то и дело, что годы прошли… мимо стиха, мы не услышим даже их отзвука, они только исключаются из лирического мира, потому что они не предмет поэзии. Вернее, отзвук этих лет все-таки присутствует, но он прежде всего в том интонационном напряжении, которым выделяется отдельный поэтический мир – просветленные мгновения песни, любви и красоты. Вспомним слова Фета: «Художника интересует только одна сторона предмета: его красота» 18 – и сопоставим их с очень точным высказыванием Гоголя о том, что в поэзии Пушкина «все стало ее предметом и ничто в особенности» 19 . Это различие всего отчетливее выговаривается в финалах: всеобъединяющем у Пушкина («И божество, и вдохновенье, / И жизнь, и слезы, и любовь») и ограничительном у Фета («и цели нет иной, / Как только веровать в рыдающие звуки, / Тебя любить, обнять и плакать над тобой»). Так формируется локальный лирический мир, противостоящий пушкинской всеохватности.
Эта художественная проблема – диалектика лирического «мига» и целостного мира – имеет всеобщий характер, ибо каждый большой поэт ищет путей к тому, чтобы, «не сосредоточиваясь на себе, сосредоточить в себе изменяющийся мир» (М. Горький). И ищет он такие пути, лишь овладевая уже существующими формами литературно-художественного сознания, развивая их. Вспомним в связи с этим еще одно стихотворение о «чудном мгновенье» – о «мгновенье» XX века:
О доблестях, о подвигах, о славеЯ забывал на горестной земле,Когда твое лицо в простой оправеПередо мной сияло на столе.Но час настал, и ты ушла из дому.Я бросил в ночь заветное кольцо.Ты отдала свою судьбу другому,И я забыл прекрасное лицо.Летели дни, крутясь проклятым роем…Вино и страсть терзали жизнь мою…И вспомнил я тебя пред аналоем,И звал тебя, как молодость свою …Я звал тебя, но ты не оглянулась,Я