Он посмотрел внимательно. Маша одета празднично, как взрослая: кофточка засунута в юбку, на косе - бант. Только босиком еще, - пока не убрала. Лицо у нее было вытянутое, глаза расширенные и вся точно подавленная, напуганная торжественно и мистически в мире происходящим.
– Знаете, что я подумал - что вот у вас настоящее счастье. Понимаете?!
Маша удивилась. Какое же счастье, когда Христос умер. Сейчас еще умер. И все пока несчастны.
Заглянула Марфа Петровна - в необычном виде - в шляпке, в перчатках и с праздничной сумочкой.
– Скорей убирай, догонишь по дороге, - и, уже повернувшись в дверях: - Если что, Илья Алексеич... Если чем, - так простите.
Квартирант сначала не понял, потом, сообразив, заулыбался.
– Что вы, Марфа Петровна.
– А как будете курить, дверь-то прикройте, чтобы в квартиру дыма не нашло. А то не курили бы вы нынче лучше.
– Да нет, какое уж там, одну папироску в сад выйду, выкурю.
Оставшись один, он прошел по комнатам. В средней, проходной, угол был освещен лампадой и бликами на протертых к празднику, обновленно сияющих ризах. Пол от свежей мастики прилипал к подошвам. Стекол в окнах точно не было, так они были оттерты. В кухне стоял прохладный ванильный дух.
Квартирант вернулся к себе и, засунув руки в карманы, начал ходить по комнате. Лег, положил рядом книгу. В комнате было тоскливо, мрачно - солнце, растаяв уже на стене, освещало только косым лучом стекла в раме.
Он попробовал вспомнить все Пасхи в своей жизни. От оглушительного трезвона на колокольне, куда ходил в детстве с братьями, до Пасхи в галлиполийском лагере, когда он получил первое и последнее письмо из России. Письмо шло несколько месяцев через знакомых. В нем сестра сообщала о расстреле жены. Заутреню служили в палатке. Толпа стояла снаружи. Он подходил, прислушивался, потом отходил и шел в темноту. Небо было рассечено звездными лучами, звездные круглые пятна перемещались по нему.
С тех пор прошло несколько лет.
День у Ильи Алексеича был свободный, бесконечный. К вечеру от него осталась тяжесть, вроде раскаянья, неизвестно в чем. Он отказался от обеда и пролежал так на кровати до ночи, не зажигая света. Он собирался уже лечь спать, когда в дверь заскреблись. Дверь приоткрылась. Илья Алексеич ждал головы повыше дверной ручки - Марфы Петровны, - или пониже - Маши. Голова показалась - пониже.
– Илья Алексеич... А вы к заутрени не идете?
– К заут... Да разве с вами пошел бы.
– Идем, идем вместе, - обрадовалась Маша.
Он уже жалел. Но неудобно было отказываться от слова - такой уж он был человек. Нахмурился, поворчал, но стал собираться. В соборе уже начали звонить. Звон в соборе был густой, медленный. Потом жиденьким голоском, не попадая в такт, запел на Новом.
– Илья Алексеич, мы выходим.
Вечерами всё еще было холодно. Он жался и еще более досадовал на себя. Молча (Маша всё забегала вперед и заглядывала ему в лицо) они дошли до собора...
Илья Алексеич остался внутри церкви. Мимо него проплыли хоругви, топчась вышли с крестным ходом. Стало просторней.
Он стоял, закрыв глаза, и представлял себе, что и внутри его такая же гулкая холодная пустота. Слышал рядом чей-то свистящий молитвенный шепот. То, что он раньше только неясно в себе ощущал, - эта пустота и эта еще возможность наполнения радостью - здесь находило свое выражение в окружающих торжественных символах.
Вот притвор по ту сторону двери наполнился шагами, шорохами, позвякиваниями, ожиданием. Медленно растянулась минута, и приглушенный потустороннийй голос священника впервые пропел –
– Христос Воскресе...
В сердце дрогнула какая-то жилка. «Это там радость, а не у...» Но тут же сердце стало расширяться, само наполняясь - еще только предчувствием радости, ожиданием. Это надо было продлить: а вдруг радость не состоится...
Двери щелкнули, распахнулись, и с толпой, с благовестом, светом в церковь - в сердце ворвалось и ответило изнутри - с хоров –
– ... и сущим во гробех живот даровав.
Весть эта была так же оглушительна, как в детстве благовест на колокольне под самыми колоколами.
– Христос Воскресе! - потянула его за рукав Маша. Она вернулась с крестным ходом и разыскала его в углу - оттеснили. Он посмотрел вниз - ребенок, сияющий радостью, нес ему весть воскресения. И сам сияющий, с радостным лицом, вдруг наклонился, поднял девочку на воздух и поцеловал три раза в правую и левую щеку:
– Воистину... Воскресе... Воистину, - и поставил обратно на пол.
Поцелуи были мокрые и соленые. Маша закраснелась. Хотела незаметно рукой вытереть щеки, но не вытерла, и они от этого покрылись еще более густой краской - до ушей, до шеи.
<Новые книги>
Ревельское издательство «Новь» в этом году выпустило четыре томика поэзии. Это сборники стихов Е. Базилевской, Меты Роос и две книжки Л.Гомолицкого.
Стихи ревельских поэтесс Е. Базилевской и Меты Роос - на первый взгляд кажутся той скромной поэзией, о которой Адамович сказал: «тихое дело». Но вчитываясь в них, начинаешь испытывать беспокойство, взволнованность. Неожиданно открываешь в этих незаметных строках большую честность автора перед самим собою. От честности у них хватило отваги предстать пред читателем без грима, без пафоса, заговорить простым голосом, там, где, может быть, ожидали декламации. Это очень трогательно, во всяком случае.
«Всё надоело, - делает трагическое признание Е. Базилевская, - ...звук своего монотонного голоса в построении фраз. Всё повторяется, в этом - проклятие. Новое - где его взять? Эти дорожки в октябрьской слякоти - Вижу опять и опять». В этом своем мире, от которого ничего не получает поэт и который он бессилен преобразить своими «неслышимыми» стихами, - чем трагичней жизнь и смерть, тем они непонятнее и беспощадней.
Вот «белый, свежий, солнечный день», как определяет Е. Базилевская. Правда, как свежо и бесцветно?! Идет человек и вдруг покачнулся - «не стало сил».