синева озера, райская страна. У нее сияние над головой свое и от солнца. За ними поплыли, отделились от воды, закрылили лебеди. Я знал, что это я - между прошлым и будущим - настоящий, дважды отраженный, всплывающий на поверхность посюстороннего. И то во мне, что могло зреть потустороннее, отделилось, сброся меня остального как оболочку, вместе с телом, душою и жизнью. Оторвавшись от воспаряющего, я тяжело упал в воду, завертелся в ней. Упал в нелепое, душное, в беспамятство.

В руках у меня вместо лиры кусок картона с неровно воткнутыми булавками. Тону. Проснулся от стука. Входят братья, дают нож. Идем в фантастических масках. Проходим через каштаны на погост - смотрю, а дубок выпрямился - вознес платок Фаддея выше каштанов. Платок ослепительно сияет, но у нас внизу кровь. Поединок на ножах. Срываю маску. Говорю: я пришел, отец, просить благословения и руки Герты. Примирение. Падаю на колени, плачу, хватаю его ноги. Он обнимает. Голос: «не ходи, там тебя убьют». Я должен ее видеть. За окнами гроза. Меня вносят без памяти - в крови. Всё покрывается бесшумным белым снегом - облетает расцветшая звездами груша. А под грушей две фигурки с лицами, запрокинутыми кверху, - едва ли живые... А на погосте молившийся дубок, теперь распрямившийся и вознесший просиявший платок... А внизу за сверкающими иголками синего ночного воздуха крыши города, и под каждою крышею - горящая елка... А еще ниже - в недрах и дальше, - в полях - могила «Герты»...

Меч, 1938, №?1, 7 января, стр.9.

«Русские Записки», кн. II (часть литературная)

Недавно вышедший второй том «Русских Записок» открывают главы новой книги Д.С. Мережковского - о Данте. Это главы о детстве и любви к Беатриче - дошедший до нас по скудным источникам рассказ, за которым стоит второй образ юноши-сновидца - «неизвестного» Данте. «Малым кажется великий Данте перед величайшим из сынов человечских, но участь их обоих в забвении, - пишет Мережковский, - Иисуса Неизвестного - неизвестного Данте - одна. Только едва промелькнувшая черная на белой пыли дороги тень - человеческая жизнь Иисуса; и жизнь Данте - такая же тень».

Начальные главы о жизни Данте обещают многое. В книге о Данте отвлеченное, великое, к которому с такою страстью отдается Мережковский, должно сочетаться с живым малым. Есть основание думать, что путь по кругам ада, чистилищу и воспарение к небесным сферам - путь, полный значения и для самого Мережковского, в котором всегда спорили художник, историк и боговидец.

Следующие за «Жизнью Данте» рассказы В. Сирина «Озеро, облако, башня», В. Яновского «Двойной нельсон» и Ант. Ладинского «Борисфен, река скифов» (отрывок нового романа - из истории Византии) объединены общими формальными замыслами. Проза В.?Сирина всегда кажется попыткой разрешения сложной стилистической задачи. Рассказ В. Яновского - одна из попыток утверждения фантастической реальности мира, создаваемого искусством. Перед Ладинским же стоит цель нового большого труда - стилистического опыта, на этот раз из истории Византии.

Рядом с этими, так сказать, «формалистическими» опытами ничуть не теряет рассказ Зурова «Дозор», выдержанный в старой, теперь можно сказать - «бунинской школе». Да и тема его отчасти бунинская, - конец усадьбы, взятая только острее и углубленная: время рассказа - революция: горящие именья, гибнущие и бегущие из своих родных гнезд помещики.

В известном смысле знаменателен отдел стихов, во главу угла которого положено прекрасное стихотворение З. Гиппиус «Сияние»: - «о сиянии слов», поясненном в «пост-скриптум» - «сиянии Слова». Здесь в этом отделе намечено два переломных момента: Ю. Терапиано, один из парижских поэтов, наиболее «лирико-интимно-документальный», написал и напечатал стихотворение о командире-троцкисте, «выведенном в расход», - с такими «лубочными» строками:

Ты с собакой-Троцким яму рыл,

С мертвым Каменевым ворожил!..

                                                                   и т.д.

а А. Штейгер, создавший особый жанр восьмистиший, недоговоренностей, скобок и многоточий, дал огромное для себя и тяжелое стихотворение[527], где, несмотря на скобки и многоточия, всё слишком договорено и тяжеловесно. Оба стихотворения следует считать срывами, но появление их знаменательно как показатель большого кризиса поэзии, созданного уходом эмигрантских поэтов от действительности, их «миграцией из жизни». Теперь уже никто не  культивирует этого ухода, но создалась инерция, непреодолимая и мертвенная. Инерция умирания. Естественно отчаянным движением преодолеть ее. До эстетики ли тут, - можно ли заниматься рифмой и стилем, можно ли заботиться, оригинально ли, художественно ли, если дело идет о жизни. И показательно, что такой отчянный жест сделан одним из оригинальнейших зарубежных поэтов, А. Штейгером, и таким «монпарнасцем», как Ю. Терапиано.

P.S.

В мои расчеты не входило писать о второй части «Рус. Записок», где в числе других статей есть проникновенная статья Л. Шестова о Достоевском, М. Цветаевой «Пушкин и Пугачев» и др. Но не могу обойти молчанием нового выпада Г. Адамовича, который не знаю как и назвать. В конце своей небольшой статьи, с неопределенными выводами, о советской литературе он, между прочим, пишет: «...у Сталина как “символа” есть страшная опасность: национализм. За последними революционными декорациями встает тут “свиное рыло”, настолько знакомое по русскому прошлому, что поистине охватывает дрожь! И страшна эта опасность особенно потому, что она вообще носится сейчас в воздухе и явно встречает сочувственный отклик у молодежи!..»

Итак, «главная опасность» состоит в том, что коммунист Сталин может впасть в национализм. Из двух «зол» Г. Адамович предпочитает коммунизм.

Любопытно, что подобные вещи Г. Адамович позволяет себе не в газете, но в «толстых» эмигрантских журналах. И что еще любопытнее, что эмигрантские журналы их преспокойно печатают!

Меч, 1938, №?2, 16 января, стр. 6. Подп.: Г.Николаев.

Об ушедших

В «Вядомостях Литерацких» (№?48) были помещены воспоминания Юлиана Тувима о Болеславе Лесьмяне[528].

Воспоминания переносят нас на двадцать лет назад, когда Тувим был еще начинающим поэтом. Приехав из родной Лодзи в варшавский университет, первое, что он предпринял, - отправился в издательство Мордковича узнать адрес Лесьмяна. Но Лесьмяна тогда в Варшаве не оказалось. Встреча состоялась несколько позднее, в Лодзи, где Лесьмян заведовал литературным отделом Малого театра. Искал ее Тувим для того, для чего ищут начинающие встречи с мэтром. Тетрадь со стихами Лесьмян оставил у себя и просил за оценкой прийти через неделю. Пережив неделю томления и страха, Тувим узнал, что стихи ничего не стоят, что это даже не стихи вовсе. Что поэзия нечто совсем иное. Лесьмян говорил с трудом, ища подходящих выражений, чтобы изобразить размеры неудачи. «Искал он их по всей комнате: глазами - в воздухе, на потолке, в этом углу, в том углу, магическими жестами маленьких ручек, умолкая и снова... откашливаясь и снова...» Перебрасывал страницы незадачливой тетради...

В феврале 1918?г. Тувим сидел в Варшаве в Швейцарском кафэ, потерявший себя от волненья, - с первой корректурой первого сборника в руках.

Делал он ее дрожащими руками, макая перо то в чернильницу, то в кофэ, еще неопытный в типографской алгебраической науке. И вдруг –

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату