Чтоб и у всенощ-
ной - сверх иконок...[553]
За недостатком места опускаю ряд современных архаистов (напр. такого изощренного архаиста, как О. Мандельштам), но вот «футурист» Хлебников, у которого на каждом шагу мы встречаем: дщерь, перси, ланиты, облы, брада, древо, выя, отроча, «звуковые метафоры», построенные на архаизмах: чертог ног, наши вежи меч забыли для мяча, или архаизированный синтаксис: станем верны о Перуне, и славянизированные неологизмы: бегиня, мудроять, будетляне, сию железную летаву, звонкобагримую метаву, видязь... Поэзия же Хлебникова наложила отпечаток на ряд лучших советских поэтов.
Не свободны от архаизмов и наши зарубежные поэты, пользующиеся ими для стилизации (как, напр., Ладинский: «...или в классической манере: Минервы ветвь, перунов глас, И лавр, и перси юной дщери - Героям, посетившим нас»)[554] или бессознательно продолжающие ту или иную традицию (вес пути, в конце концов, ведут в Рим) - напр., Д. Кнут: «Плывут первоцветущие сады, Предслышится мелодия глухая...»[555] и, наконец, вполне сознательно, как покойный Николай Гронский: –
Есть, правда, в нашей молодой зарубежной поэзии такое течение, стремящееся к предельному обеднению формы, которое прежде всего выражается в боязни архаизмов. Но тут получается заколдованный круг, потому что для русского стиха с архаизмом связано богатство не только формы, но и содержания - слишком сложна и глубока его традиция.
«Разрез» психологический
Но и помимо сложной литературной традиции (очень, как мы видим, крепкой) есть сверхсознательная покоряющая сила в языке, которым писаны (пойдем дальше XX, XIX и XVIII веков), скажем, трактаты старчика Григория Сковороды, каким писал протопоп Аввакум, каким переведены томы Добротолюбия... Кто раз ощутил на себе его силу, не может не познать страсти повторения, прислушивания к словам очищающего «ангельского» языка «внушителей златых стихов» (Кюхельбекер), словам вечным, поскольку вечна лествица духа, и лишь для нас, о вечном забывших или плохо помнящих, превратившимся в «архаизмы».
Потому и поэзия (– память о вечном) всегда искала в них своего обновления и оправдания.
Тут, возвращаясь к вопросам, заданным мне критиком, мне хотелось бы в свою очередь задать ему всего лишь один, побочный вопрос:
почему это «отвратительно»?
Может быть, против такого «дикого» архаического стиля, над которым потешался еще Сумароков, наш отец мифа простоты в искусстве, но почему архаизмы, восходящие к языку Псалтыри, языку Державина, Пушкина, Баратынского и всех русских больших поэтов старого и нового времени, «по- видимому, представляются отвратительными»?! Только на одно это хотел бы я услышать ответ.
Наедине
Только из подзаголовка мы узнаем, что эта книга стихотворений «вторая». Неизменная последняя страница, с перечислением книг «того же автора», скромно отсутствует. Между тем я хорошо помню, какое впечатление произвел первый сборник Смоленского «Закат», появившийся еще в то время, когда само существование зарубежной молодой литературы было под сомнением. Было в «Закате» много незрелого, недовоплощенного, неясного; «мрачность» темы Смоленского казалась чужой и случайной; но все поняли: книга молодого поэта - явление незаурядное, с которым нельзя не считаться.
С тех пор прошло, наверно, лет пять. Срок достаточный для того, чтобы таланту определиться, а автору найти свое слово. За Смоленским эти годы мы не переставали следить по стихотворениям, скупо появлявшимся в журналах и газетах; но поэзия его по своей природе циклична, дробление для нее невыгодно и опасно. Лишь теперь, когда лучшее написанное за последнее время поэтом собрано в одну книгу, стало ясно, насколько строга и серьезна эта муза отчаяния и смерти.
Не всё в этом сборнике отсеяно и завершено; есть в нем и небрежная усталость, и застоявшаяся муть, что характерно для сборников, появляющихся через слишком большой промежуток времени. Но есть и страницы подлинного творческого откровения, уже как бы не посюсторонние страницы.
Нет, «мрачность» не была для Смоленского ни случайностью, ни «чужим влиянием». Это - если подойти к поэту со стороны - его «эпохальная», историческая тема; субъективно же - ключ к откровению, которое граничит с какими-то высшими прозрениями, уже выходящими за границы искусства. Вспомним из «Заката»: «Какое там искусство может быть, когда так холодно и страшно жить. Какие там стихи - к чему они...»[557]
Ни у кого из наших современных поэтов нет такого дара совести, какой дан Смоленскому: отмерен не скупясь, с жестоким обилием. И вот он, а наряду с ним или через него это видение беззащитности живого перед жизнью и смертью приводят Смоленского в его второй книге к прозрениям, о которых я говорил. Прозрения на грани того бытия «закрытыми очами» и открытыми, расширенными, поглощающими мир - «смотри, смотри, пока ты не ослеп»[558].
Но это для остающихся жить, для себя же - полет продолжается:–