Не избегает он и пафоса (с дрожанием в голосе). Сборник читается слишком легко. Всё знакомо, известно, ничто не затрудняет, не задерживает внимания, не заставляет участвовать в творческом процессе автора. Поэзия эта как бы совершенно бесплотна, беззвучна и... бесследна: - от нее ничего не остается ни в слуховой, ни в зрительной памяти. Вину тут хочется видеть в ложной теории о поэзии «бедной», поэзии «человеческого документа», поэзии, признавшей свою несостоятельность перед великими мировыми потрясениями. Теория эта культивируется в известных кругах русского литературного Парижа и связана с эпохой «поакмеистической». Такие сборники, как «На ветру», - лишнее доказательство ее «внелитературности».

Меч, 1939, №?1, 1 января, стр.7. Подп.: Н.

Бабушкина елка

В это Рождество елка выросла не на своем обычном месте. Всегда она росла из середины ковра гостиной до люстры и еще выше - до потолка, так что звезда на ее пике упиралась в самый белый известковый небосвод квартиры. Превышала густые чащи обоев.

На этот же раз она появилась в последней белой комнате, где никаких обойных чащ не было и где не было своей истории. Елка должна была эту историю начать.

Необычно скромная, с редкими свечками, едва запорошенная бертолетовым снегом, она теснилась в углу. Свечки тускло мерцали, свет был потушен. На появившемся тут недавно столовом диване сидела мама с дядей Сашей. Никогда еще дядя Саша не бывал у нас на елке, никогда мама не сидела с ним на диване и никогда я не слышал от нее того, что она ему рассказывала.

Всё было необычно таинственно и потом никогда больше не повторялось. Может быть, не было наяву? Но по неуловимым приметам я знаю, что не могло быть и сном, а только вошло в ряд моих детских странных снов, подошло к нему и с ним совпало.

Прижавшись в самый уголок дивана, я питался всей этой необычностью и тайной. Мама рассказывала о своем девичьем давнем гаданьи. Смотрела в кольцо и в зеркало на святки и видела всю свою жизнь в картинах. Потом, впитав в себя этот рассказ, я несколько раз безуспешно пытался гадать. Глаза слезились (как и полагалось), кружок кольца становился острым, расцветая ослепительным узором, в воде подымались яркие пузырьки, в зеркале росла колоннада свечек, в зеркале трепетала отмытая двоящаяся луна, но ничего чудесного не происходило.

Мама же другое дело. Она и сны вещие видела, и привидения ей являлись.

Так, после бала и перед новым приемом, в промежуточном между веселыми днями сне привиделось ей кладбище, бабушкина могила, разрытая, кругом народ. Заглядывая в могилу - кто же там - мама поскользнулась и, падая туда, выпала из сна в явь. Рассказала сон, а папа: знаешь, - вчера не хотел говорить, - Леля серьезно болен. Через неделю дядю Лелю хоронили в бабушкиной могиле, - поставили гроб на гроб. Тетя Анюта жила после у нас, в этой самой последней комнате. Брала меня по ночам к себе, - потом я узнал, - потому что боялась оставаться ночами одна: к ней приходил дядя Леля.

Я уже сказал, что последняя комната была своим особым, отдельным от остальной квартиры миром и с Рождеством ничего общего не имела.

Но однажды был сон, который всё же сном не был: елка в ней стояла, и мама при ее свечечках, тусклых и гаснущих, рассказывала не рождественскому дяде Саше о своем гаданьи.

В кольце она видела под стенной лампой на пестром поле ковра турка в красной феске. Турок повернулся, увидел, засмеялся, встал и пошел на нее, увеличиваясь, заполняя кружок кольца. Мама испугалась, мигнула. Всё исчезло. Появилось новое - толпа в библейских одеяниях, закутанная в белый саван фигура. Не помню, что было дальше - здесь в моем сне или памяти о нем - пробел; последняя же картина гадания была так страшна, что рассказать о ней не могу. Она еще и не исполнилась. Первые же две исполнились так. Вскоре после свадьбы родители принимали гостя - знакомого, приехавшего из Крыма. Гость привез в подарок красную феску. Отец примерял ее и, смеясь, встал со своего места и пошел к маме. Тут мама увидела, вскрикнула, а отец, не понимая, что случилось, испуганно подбежал всё в той же феске...

Против дома, где мы жили, была деревянная церковь. В детстве я не помню отца молящимся, стоящим в церкви. Мама же изредка со мной ходила к вечерне, а пред Пасхой водила на исповедь. Церковь для меня была полутемным, таинственным местом жертвы вечерней, ладанного тумана и раскаянья.

После чьей-то очень близкой смерти мама молилась в этой церкви. Подняла глаза на стену и впервые увидела написанное на ней - воскрешение Лазаря[628].

Так же неожиданно сбылись и другие картины гадания, кроме последней. Невинно и страшно, точно кто-то шутил, обращая случайное в зловещее...

***

В то необычайное Рождество я никак не мог привыкнуть к елке в последней комнате. Я не узнавал ее и не мог признать. Влекла меня не рождественская пустая гостиная, где и была настоящая история. Тут в окне я впервые увидел показанную мамой рождественскую звезду. Здесь елка бывала великолепной, оруженной подарками, горячей костром, здесь однажды она в самом деле загорелась, здесь я все Рождества одиноко бродил вокруг нее и косился на кресло, где всегда в эти елочные вечера невидимо сидела бабушка.

Бабушка - это и была единственная чудесная и страшная тайна моего детства. Страшное, сливавшее сон с явью.

Настоящей живой бабушки я не помню вовсе. Только разве одно смутное и мгновенное: с высоты кровати чепец и сухая рука с посиневшими пальцами.

Теперь я знаю, что бабушка жила у нас, пролежала несколько лет и умерла в папином кабинете. Перед ее смертью меня увезли к тете Юле, где я прожил в постоянном ужасе и обиде - двоюродные братцы меня задразнивали до слез - несколько дней. Меня хотели оберечь от вида смерти и всего, чем она себя окружает. Но не могли скрыть скорбной таинственности, замолкающих при мне тихих разговоров, траурного крепа, ужаса, каким окружала мама гостинные часы, остановившиеся в час смерти. Папа упрямо заводил их, и когда они снова останавливались, всегда случалось какое-нибудь новое несчастье.

Исчезнувшая из жизни бабушка являлась мне во сне. Сидела или ходила по комнатам, шевеля губами, сверкая спицами. За ней катился большой клубок ниток.

Раз я сидел в гостиной на диване, а с двух сторон - в креслах сидело по бабушке. Лица ее были желты, глаза с необычайным блеском и вниманием в меня вперены, чепец раздраженно дрожал, руки цеплялись за кресло. И вот оба ее лица стали расти, надвигаясь на меня...

Крик мой родители услышали из столовой и прибежали будить. Сна я им не рассказал, зная, что отец пощекочет под подбородком и скажет: фантазер.

В другой раз на елке было много гостей. Елка горела в гостиной, в зеркале и во всех окнах и на черной глади пианино. Гости были пестро одеты, отца я увидел в дверях - он был в мундире, при всех орденах, с лентой через плечо, чернобровый, смеющийся. Голова его заколебалась, удлинилась вбок, как воздушный шар от ветра; сам он вырос выше двери, сгибаясь, не умещаясь в ней. Вокруг блестело, гремело, смеялось, и только на одном кресле черным пятном, сгорбившись над сверкающими спицами, - бабушка[629].

С тех пор каждую елку кресло это было невидимо занято тенью. Было оно тем самым, на котором сидела уже одна из бабушек страшного сна. Стояло оно вправо от дивана, в стороне. Обычно на нем редко кто сидел. Я хорошо знал все его невинные приметы. В одном его уголку бахрома, скрывавшая ножки на колесиках, отпоролась. Сзади не хватало нескольких гвоздиков - особых, выпуклых, с узором. Под обивку можно было просунуть руку. Там, в тайнике лежала бумажка с моими первыми письменами. Я начал с цифр и писал всё одно и то же: в два столбца символическое цифровое десятисловие в овальной рамке

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату