В руках у актера ничего нет: ни ручки, ни пера, ни молотка, ни топора. Но из его действий мы должны понять, что он показывает, чем занимается. Итак, выходит Вася на сценическую площадку, осматривается, сбрасывает с плеча воображаемый предмет — догадываемся, пиджак. Снимает с плеча «косу», точит ее о «брусок», привязанный к поясу, начинает махать косой, воображаемой, и постепенно, размеренными шагами двигается по «полю». Видно, знает это дело хорошо. Шаг за шагом, «косу» нажимает на «пяточку» и идет. Притомившись, садится отдохнуть, перекурить — и все в том же ключе: достает из кармана «кисет», насыпает «табаку», скручивает «цигарку», послюнив ее, прикуривает и делает довольный выдох, смахивая ладонью пот со лба… А мы, зрители, полностью вошли в его мир, оказались в поле, чувствуем свежий запах скошенной травы.
Вот он играет сцену с Диной Мусатовой из «Поднятой целины» Шолохова. Сцена парная, ночная, любовная. Лушка ему сильно нравится. Только словами высказать это трудно. Давыдов — Вася закуривает самокрутку, глядит куда-то в сторону, искоса поглядывая на партнершу, держит долгую паузу. В самых драматических моментах сцены сдержанно-равнодушен. А получалась сильная страсть. Как магнитом притягивал он к себе зрительское внимание, не делая при этом никаких особых усилий.
Затаив дыхание, сидели на прогонах или экзаменах опытные педагоги и студенты других курсов: на их глазах рождался новый талант. Таких талантливых от Бога людей называют самородками, а раз этот самородок так ярко проявил себя, то и повалили ему крупные народные роли из советского и классического репертуара — Давыдов из «Поднятой целины», Григорий Мелехов из «Тихого Дона», Фома Гордеев. Заполучить себе Шукшина в отрывок была мечта многих. Мне повезло — я работал с Васей над ролью Фомы Гордеева. Это была сцена с Софьей Медынской, женщиной старше Фомы, красивой, то ускользающей подобно змее, то доступной. Ее прелестно играла Ариадна Шпринк. А потом на съемках учебного фильма «Убийцы» я снимал отрывок, в котором Шукшин играл боксера Оле Андресона.
Жил он в студенческом общежитии ВГИКа рядом с платформой «Яуза», в получасе ходьбы до института. Я не раз бывал там, провожая то Шукшина, то Китайского. По дороге говорили обо всем: о ролях, о сокурсниках, о женщинах. Вася — глаза щелочкой, смеются — поправляет: «О бабах, Саня, о бабах, так правдивее».
Постоянно занятый в актерских студенческих работах, продолжал по-черному трудиться — вечерами и ночами писал рассказы. Еще с первого курса писал и показывал их Ромму. Тот года два был его советчиком, дружеским собеседником и редактором, а когда пришел момент и талант Шукшина окреп, Михаил Ильич бросил крылатую фразу: «А теперь рассылай рассказы веером по всем журналам!» И Шукшина начали печатать «Новый мир», «Москва» и другие журналы. Наверное, с самого начала его интересовала психология русского человека, главным образом деревенского, простого, часто молодого, в столкновении с окружающим, изменяющимся миром. Он создавал свой миф о добрых «чудиках», «странных людях», способных на бескорыстные, иногда логически не объяснимые поступки…
Если Вася кого-то недолюбливал или не понимал, то виду не показывал. Не до того ему было. А от конкуренции никуда не денешься, вуз-то творческий. Не у всех все получалось, если и смеялись над кем-то, то дружелюбно.
Совсем не смешно было на партийных собраниях, а Шукшин был членом партии. Нас на курсе было таких трое: он, Шерстобитов и я. Все мы служили до ВГИКа в армии, где в те времена в партию под большим нажимом зачисляли наиболее «сознательных».
А теперь сравним армию и ВГИК — это, как говорится, две большие разницы. Изучение литературы, искусства, киноискусства, его теории и практики создавало совершенно другую атмосферу, ничего общего не имеющую с армейской. Учеба во ВГИКе довольно быстро вышибла из нас казенный армейский и партийный дух. А доклад Хрущева на XX съезде партии окончательно разбил наши иллюзии. Партийные собрания во ВГИКе, на которых я обычно читал учебники или книги хороших писателей, а Вася строчил свои рассказы, носили характер тяжкой обязаловки. Некоторое оживление в партийную жизнь института вносили разборки нарушений норм партийной морали: обман, нечестность и особенно адюльтер. Тут уж мы прислушивались к докладчикам. Два раза обсуждалось «неприглядное поведение» профессора ВГИКа, народного артиста СССР, завкафедрой актерского мастерства Сергея Аполлинариевича Герасимова. Его уличили в связи с молодой актрисой, еще недавно его студенткой, участницей картины «Молодая гвардия». Мусолили эту тему от души! Дело дошло до ЦК КПСС И думалось, если уж таких людей вытаскивают на ковер, то неудивительно, что зверствует комсомольская организация, разбирая «аморалки» студентов и студенток. А речь-то всего-навсего шла о любовных романах.
Дело Герасимова тянулось, наверное, полгода и кончилось вынесением ему строгого выговора за аморальное поведение, изрядно измотав нервы чете Тамара Макарова — Сергей Герасимов. Сейчас ВГИК носит имя С. А. Герасимова, хотя имена Эйзенштейна или Кулешова были бы ему более к лицу. Их вклад в киноискусство более весом. А романы — что ж, они могут быть у каждого.
Герасимов на первых порах много помогал Шукшину в работе на студии Горького. Помогал до тех пор, пока Шукшин не стал вырастать в фигуру более крупную, чем, возможно, сам Сергей Аполлинариевич. И тогда Герасимов в решающий момент отказал ему в поддержке «Разина», сославшись на то, что над сценарием нужно еще работать. Этот ход Вася отлично понял. Он говорил мне, что сразу разобрался в тайнах «мадридского двора» Госкино, в закулисной борьбе за влияние в мире кинематографа. Но оказалось, что недостаточно. И не для Шукшина были эти бои.
Пятидесятые годы
После смерти Сталина случился первый прорыв железного занавеса. Можно сказать, что всему нашему курсу, особенно его талантливым студентам, жутко повезло. И мастерам тоже повезло. У них постепенно стали отрастать крылья, сильно подрезанные Сталиным.
На моих глазах в Москве происходили чудеса, как в романах Булгакова. Появились не виданные нашим поколением художественные выставки (сейчас-то этим никого не удивишь). Весело, с волнением и всей радостью молодости выстаивали мы многочасовые очереди на выставку картин Дрезденской галереи, вывезенную из Германии после войны и хранившуюся до поры до времени в наших же запасниках. Народ сходки с ума, несколько месяцев с раннего утра и до позднего вечера выстраиваясь в длинные вереницы. В зале к «Мадонне» Рафаэля не подойти из-за тесноты. «Пьяный Силен» Рубенса породил анекдот, короткий, как выстрел, — «Пьяный силён».
Выставка Пабло Пикассо была подобна взрыву атомной бомбы, вызвала обсуждения не менее бурные. Если «голубой» период понравился многим, то кубизм принимали в штыки. Споры о Пикассо заканчивались чуть ли не драками. Одновременно увидали мы (во всяком случае, я старался ничего не пропустить) гастроли в Москве прославленных европейских театров: Пол Скофилд с «Гамлетом», «Берлинер ансамбль», театр Жана Вилара. Был настоящий культурный прорыв, и приобщались мы к нему по- студенчески: выстаивали ночные очереди за билетами и контрамарками, правдами и неправдами, под лозунгом «Даешь культуру!» прорывались на спектакли через контроль милиции и обезумевших от неожиданного натиска билетерш. Сидели на ступеньках, чуть ли не друг на друге. Во МХАТе из-за этой тесноты я потерял свой партбилет — в партию вступил в Тбилисском военном училище, перед самым выпуском. Тогда еще действовала инструкция — умри, но не расставайся с партийным билетом. Наверное, это пошло с Гражданской войны. Заявил о потере в партком ВГИКа, дело ограничилось выговором — билет был потерян не в пивной, а в храме искусства.
В Вахтанговском театре на спектакле «Матушка Кураж» я неожиданно встретил своего учителя литературы. Я учился у него в десятом классе военного училища в Москве. Потом он исчез, и только теперь, при встрече, я узнал его лагерную историю. И несмотря на это, мы надеялись на перемены, и — святая простота — сколько в наших восторгах было наивных ожиданий!
Часто ходил я в консерваторию. На одном из концертов лоб в лоб столкнулся с Андреем. Мы слушали Седьмую симфонию Бетховена, дирижировал Константин Иванов. По дороге домой разговорились. Андрей разоткровенничался: Седьмая — его любимая, особенно ему нравится вторая часть. И он стал напевать бетховенский отрывок. Потом сказал, что Караян это место трактует лучше, чем Костя Иванов, а что сам он, если бы был дирижером, исполнил бы это место так — и напел отрывок. Я слушал с некоторым удивлением.