В лагерь вернулись, когда уже солнце упало к горизонту. Молча поели похлебки и повалились отдыхать.
Андрей с удивлением обнаружил, что не очень устал. Может, бодрила приятная мысль — ничего мудреного в деле нет, и он справится с ним, минет срок, не хуже других.
Поворочавшись на лапнике, Россохатский понял, что не заснет, и, выбравшись из землянки, пошел к Зефиру.
Жеребец встретил его коротким ржаньем, — и вновь защемило сердце, припомнились конные игры в станице, и отцовская лошадка, и сладко-тревожные шорохи ночного.
На обратном пути опять встретилась Катя. Он, глядя в сторону, обошел ее, и женщина не сказала ни слова. Будто столкнулись нечаянно и равнодушно разошлись.
Утром Россохатский брал шлихи уже с некоторым навыком, и Хабара довольно поглядывал на него и говорил, чтоб слышали Мефодий и Дин:
— Молодец, малый. Большая голова — никому не груз.
И Россохатскому была приятна эта похвала.
…К исходу недели дорылись до скалы. Хабара, чуть передохнув, подозвал Россохатского, ткнул пальцем в развороченный берег:
— Глянь, Андрей.
Сотник долго всматривался в кучу песка, гальки и глины, наконец пожал плечами.
— Ну, как же! — удивился Гришка. — Аль не ясно те: коренная порода [40] пошла. До золотца докопались!
Андрей на всякий случай улыбнулся, девая понять, что понимает шутки.
Хабара весело сплюнул, опустился на колени, велел сотнику присесть рядом.
— Это ж видимое золотишко, паря. Давай колупай рядом. Глядишь, на банчок спирту добудем с тобой.
Дикой еще накануне оторвался от всех и ушел к месту, где Китой круто поворачивал на север. Найдя на изгибе песчаную косу, одноглазый с усердием брал там шлиховые пробы.
Вечером, шагая в лагерь, Хабара полюбопытствовал:
— Чё у тя, Мефодий? Фартить али как?
— Есть знаки, — неохотно отозвался Дикой. — Косовое золотишко пошло. Мелкое. Однако — тоже золотишко.
— Ну-ну… — ободрил его Хабара, делая вид, что не замечает жадной скрытности оборванца. — Лиха беда почин.
Шурфовали всю первую половину сентября на Билютые и безымянных притоках Китоя, выше устья Билютыя. Берег изъязвили закопушками и на дно их беззвучно и медленно натекла вода.
Как-то, когда обедали на берегу, куда Катя принесла котелок с едой, зашел разговор о харче. Разливая по мискам суп, Кириллова сказала Хабаре:
— Солонина в горло не лезеть. Сгородил бы заездки, чё ли? Тут ленка много и таймень тоже. Нешто нельзя?
— Добро, Катя, — согласился артельщик. — У самого? от солонины мозоль на зубах. Сгородим.
Вечером того же дня на притоке Китоя стали ладить заездки. По дну реки, от берега до берега, поставили козлы и плотно оплели их тальником. Неподалеку от бережка оставили узкий проход и напротив него укрепили корыто, выдолбленное из куска кедрового сухостоя.
Уже к утру следующего дня рыба так плотно забила «грабли» корыта, что их совсем не стало видно. Андрей, таскавший тайменей к берегу, с опаской поглядывал на пестрых губатых хищников, иной из которых весил пуд и больше. Чешуя рыб отливала серебром, золоченые плавники горели на солнце, и Россохатский усмехнулся: это серебро и золото надежнее того, какое они ищут.
Часть добычи засолили, чтоб не протухла. Из рыбы теперь варили уху; пекли тайменей и ленков в глине, посыпая припасенной черемшой[41].
А время не стояло на месте, и уже задували сильные ветры, навершья гор были совсем белы. Люди зябли, но больше других мерз Мефодий, одетый в рванье.
Обычно он просыпался раньше всех и, не вставая с лежанки, ежился, слушая с непонятным озлоблением трубную перекличку изюбрей.
Быки ревели свою брачную песню на заре, где-то под гольцами, и их зов, то грозный и пылкий, то горький, как боль, потрясал и настораживал тайгу.
Мефодий не понимал, отчего песня оленей давит его грустью и злобой. Может, потому, что Дикой был вечно голоден, а осенний изюбрь — жирное мясо, а может, оттого, что вот даже зверь имеет свое счастье, свой край и надежду, а он, Дикой, крив и бездомен, как последняя собака или даже медведь- шатун — грязный, тощий и злой.
Золото складывали каждый в свой кошель, ревниво пряча добычу от чужих глаз.
Тогда же, в сентябре, Россохатский, по слову артельщика, откололся от всех и отправился добывать зверя. Приходил к воде лишь затем, чтоб узнать — не нужна ли помощь и как подвигается дело?
— Нечем бахвалиться, — отвечал Хабара. — И копаться недолго уже — холода идуть.
Вечерами грудились у огня, и Гришка, норовя поддержать дух старателей, рассказывал о редких удачах, о самородках и даже будто бы глыбах, вымытых реками гор из прибрежного кварца. Повествуя, косился на Кириллову — и ему казалось: она бледнеет и прячет глаза.
Хабара досадовал на Катьку, распаляясь и уверяя себя, что дочь Матвея не может не знать, где Чаша, но не желает сказать секрет. Однако опасался сердить Кириллову и держал пока при себе укорные, злые слова.
Покашливая, артельщик втолковывал Россохатскому, что оно такое — русловая или косовая россыпь и как они видятся в логах и долинах ключей.
— Золотце без кварца редко живеть, — сообщал он, потирая озябшие руки. — Кварц — пол-удачи лишь, а все одно искать копотно и не найти, пока всю тайгу ощупкой не переищешь.
Обкипая махорочным дымом, поучал:
— Прячеть земля свое добро, ровно скряга — под травкой и дерном, под кедром и камнем, — поди- ка — угадай! Оттого выглядывай золотишко там, где вздыбил корни порушенный кедр, где оборван круто берег реки, где темнееть горочка свежей земли, вынесенная зверюшкой из норы.
Ну, нашел кварц, а дальше? Отломок мало что значить — жила нужна. Вот и гребись по склону вверх, туда, откуль все рушится, к рекам и долинам ползеть. А наткнулся, дасть бог, в оба гляди: нет ли видимых золотин?..
После таких бесед долго молчали, каждый — о своем. Гришка ложился на спину, рассматривал в угольно-черном небе крупные звезды, похожие на самородки-окатыши, вздыхал.
— Леший старателя на всяком шагу путаеть. Есть люди-обманки, и звери-обманки, и травы- обманки, — не ново это. И золото им под стать — тоже имеется. Иной раз вблизи благородного металла теснится медный, а то и серный колчедан. Похожи на золото, как брат на брата, но колчедан — надувала, обманка, плут. Так вот, гляди, не обманись, сотник…
Дин обычно в беседах участия не принимал. Ни разу не засмеялся шутке, не задал ни одного вопроса, и трудно было судить — слушает он Хабару или Дикого или только делает вид, что весь — внимание.
И оттого Андрей сильно удивился, когда старик однажды, посреди разговора, сморщился и устало покачал головой.
— Ты чё, Дин? — поинтересовался Гришка.
— Шибко долго золото ищи. Дин думай: женьшень лучше. Ищи лучше и фацай[42] много есть.
— Как это? — усмехнулся Мефодий.
Бесстрастные глаза азиата оживились, на лице табачного цвета появился румянец, и весь он мягко и гибко задергался, будто ящерка у добычи.
Дин впервые говорил так много. Он рассказывал о корне молодости и счастья так, как о том говорят лишь старики, у которых тело уже умирает, а душа упирается и кричит потому, что помнит о радости и хочет ее. И выходило из рассказов: если «божественную траву» зашить в тряпочку и носить на голой груди, то