Они показали на дверь. Я постучал. Те несколько секунд, что я ждал разрешения войти, были для меня очень тревожны. Никто так и не ответил, и тогда я вошел. При минимуме мебели в комнате был чудовищный кавардак. Немыслимый. Почему–то были выбиты стекла, и на полу вперемешку валялись осколки стекла и черепки разбитых чайных чашек. На полу у разбитого окна — подушка. На подоконниках лежали тающие сугробы. Под окнами стояли лужи.
И среди всего этого, на кровати, стоящей недалеко от окна, лежала Марина, а на лице у нее был снег. Это было так страшно — снег на лице, что у меня затряслись руки. Я подумал: уж не мертвая ли она? Подбежал. Нет. Она дышала. А снег на ее лице все же таял. Я не знал, за что приняться. Прежде всего заткнул дыру подушкой, потом сунул ей под мышку градусник. Потом побежал на кухню, налил из чужого чайника воды в чужой ковш, чтоб дать запить лекарство. Соседи не возражали, так как думали, что я врач. Я будил ее долго, уговаривал проглотить антигриппин. Она наконец открыла мутные глаза. Сказала хрипло:
— А, Стасик, ты пришел.
Стасик так Стасик. Объяснять, кто я такой, не имело смысла. Вряд ли она помнила о разговоре со мной. А впереди было много работы. Вставить стекла сегодня было уже нельзя. Тем более что они были такой необычной круглой формы. Я пошел опять к соседям и попросил хотя бы фанеры. Человек с фингалом дал мне ее и предложил помощь. Две соседки принесли вату, чтоб заткнуть щели. Потом я мел стекла и черепки, поранил палец, мне его дружно бинтовали и заливали йодом. Кто–то принес рефлектор, чтоб согреть застуженный воздух. Градусник показывал тридцать девять и семь. У нее начался бред.
Она бредила почему–то куклой госпожи Барк, помню, была такая книжка, звала Стасика, потом Василия Михалыча, тянула протяжно «гранд батман плиссе» и даже читала стихи, что я чувствовал по ритму, хотя слов разобрать не мог. Я присел рядом, думая только о том, чтобы не уснуть. Соседи в коридоре вызывали «неотложную»,
Все–таки я мастер попадать в дурацкие положения. Что я делаю ночью в чужом доме, у постели чужой больной девчонки? Опять кроме меня никого не нашлось?
Я глядел в ее пылающее лицо. Оно было уже тихим и скорбным, бред кончился. Видимо, подействовал антигриппин.
Лицо хорошее. Некрасивое, конечно, но не в такой степени, как мне показалось тогда, у Семена. Подвижное, интеллигентное лицо. Глаза закрыты, но веки красивые, тяжелые, ресницы густые. А что же это за Стасик такой? Тот, который пошел в аптеку и не вернулся? Как же он ее оставил в таком хлеву одну, больную? Кем же это надо быть!
На тумбочке около кровати лежит толстая тетрадка. Наобум открываю. Читаю.
«Я не считаю Чехова великим, как Пушкина или как Толстого. Основное качество Ч е х о в а, на мой взгляд, — ч и с т о п л о т н о с т ь. Не зря, описывая в «Дуэли» падение женщины, бежавшей от мужа с безответственным барином, Чехов акцентирует внимание читателя на том, что у этой дамы нечисты нижние юбки. И Наташа в «Трех сестрах» на первый случай подается нам прежде всего как безвкусная, нечистоплотная женщина. Только потом, в развитии эта внешняя нечистоплотность, разобранность из внешнего ряда переходит и на личность, в нравственную нечистоплотность. Мы содрогаемся от словесного неряшества Наташи, от грязной ее неделикатности. Я бы играла Наташу прежде всего с волосами, смазанными жиром, с какой–нибудь грязной тряпкой на плече. Она женила на себе Андрея и теперь покойна. А покой в ее понимании — разболтанность и грязь. Впрочем, может быть, это слишком в лоб, но мне, как актрисе, помогли бы волосы, смазанные жиром…»
Я поглядел на первую страницу, чтоб узнать, что же я читаю. Оказывается, творческий дневник. Про Чехова довольно интересно. И, пожалуй, она права. Если подумать, то первое качество Чехова конечно же чистоплотность. И его чистый, экономный стиль, и безжалостность хирурга. Девчонка наблюдательна. Я в ее возрасте не мог так формулировать свои мысли.
Но что же за побоище тут было вчера? Ладно, это не мое дело. А что она еще пишет?
«Вчера случайно оказалась на концерте третьестепенной французской певички. Это, конечно, не Эдит Пиаф. Безвкусна, почти безголоса. Во втором отделении лазала по канату, вертелась под куполом, играла на какой–то цирковой гармошке.
И только потом я поняла неслучайность безвкусицы — это вызов. Это желание заставить нас реагировать на себя. Да, я такая. Кушайте. Да, я клоун. Но я такая. Ах, вы сочувствуете Джульетте Мазине в «Дороге»? Так смотрите же на меня. Может, узнаете? Я принципиально смешна и некрасива, хотя могла бы быть гораздо красивее. А не желаю.
И потом я еще подумала, что те чистоплюи и чистоплюйки из актеров, что смеются над ней и презирают ее, не могут чисто физически делать тех вещей, которые делала на сцене она. Да заставьте вы нашу опереточную актрису показать такое представление — не сумеет. А эта прямо–таки живой лозунг «В мире чистогана», хотя, конечно, прекрасно сознает это и именно на этом зарабатывает. Сочетание жалкости и хищности, самоотдачи и корысти. И итальянского тенора привезла с собой не случайно. Но все равно молодец баба, хоть я зла на нее за то, что вначале она меня обманула и заставила плакать».
Удивительное совпадение, но эту певичку я тоже видел. Лаборантки затащили меня на концерт. Я еще, помню, поспорил с ними, когда они стали возмущаться ее Драными, безвкусными перьями. Как и Марина, я пожалел актрису, даже раскис. Но понять, что и это еще не все, не сумел. Хитрого актерского хода не разглядел.
Я читал дневник все с большим интересом.
Она писала про Марселя Пруста, который показался мне скучным и заумным в мои тридцать три, а для нее был понятен, читал про современную «иррациональность» Островского, читал режиссерскую разработку Пушкинской ремарки «народ безмолвствует» из «Бориса Годунова».
Я смотрел на нее с удивлением — неужели у них там Все такие, все поколение? Или она одна? И как я мог относиться к ней пренебрежительно, не поверив Сеньке с Лилей? И выбор Хромова, значит, не был странен? Он не посмел предпочесть ее своей глупой Светке, боясь непонимания таких идиотов, как я?
Мое чтение прервал приход врача.
— Ну, что у нас? — спросила врач у меня.
— Не знаю. Наверное, грипп. Я дал антигриппин, вроде стало легче. Было тридцать девять и семь. Бред был.
— А что за бардак в комнате?
— Я не знаю. Я сам здесь случайно. Пришел — окна выбиты. Заделал фанерой.
— Так вы не муж? Я промолчал.
Врач быстро раскрыла свой чемоданчик, достала стетоскоп, разбудила Марину. Та села в постели и недоуменно переводила глаза с меня на врача.
— Снимите рубашку.
Я вежливо отвернулся и уткнулся носом в зеркало. Мало того что весь вечер читал чужой дневник, хоть и творческий, так теперь еще подглядываю. То есть я сразу же опустил глаза, но все–таки успел увидеть в зеркале ее тонкое, почти прозрачное тело. И маленькие грудки, торчащие в разные стороны. Совсем детские.
Что это маленькое существо может еще соображать, что оно может замышлять, когда неизвестно, как оно вообще живет, чем живет, — комарик какой–то, а не человек. И совсем не женщина.
— Всегда такая худая? — спрашивала врач. — Дыши. Не дыши. Так, хорошо, деточка. Всегда такая худая, спрашиваю?
— Нет. Похудела.
— Почему? Молчи, не дыши. Говори.
— Занимаюсь. Трудно.
— Где?
— Театральный. Актриса.
— Дыши. Понятно. Одевайся.
— Ну что? — я подошел к постели.
— Завтра утром придет машина. В больницу. Пневмония. Сейчас сделаем укол. Дадите вот это. Станет хуже — вызывайте «скорую». Ясно?
— Ясно.