появляется перед читателями то в блеске королевских одежд, то в рясе кающегося грешника. Здесь переодевание помогает раскрыть характер набожного и мечущегося короля. Переодевание бывает вынужденным и даже унизительным для того, кто к нему прибегает. Как, например, бегство д’Артаньяна из дома Миледи в женской одежде («Три мушкетера»).
И наконец, существует веселое переодевание, которое развлекает и героев, и читателей, хотя не всегда кончается так же весело, как началось. Речь идет о карнавале. Думаю, многие помнят описание в «Графе Монте-Кристо» римского карнавала с его «пьеро, арлекинами, домино, маркизами, транстеверинцами, клоунами, рыцарями, поселянами; все это кричало, махало руками, швыряло яйца, начиненные мукой, конфетти, букеты, осыпало шутками и метательными снарядами своих и чужих, знакомых и незнакомых, и никто не имел права обижаться, — на все отвечали смехом» («Граф Монте- Кристо». Ч. II, XV). В этой сумасшедшей толпе можно было встретить «гуляющие исполинские кочаны капусты, бычачьи головы, мычащие на человеческих туловищах, собак, шагающих на задних лапах; и вдруг, во всей этой сумятице, под приподнятой маской… мелькает очаровательное лицо какой-нибудь Астарты, за которой бросаешься следом, но путь преграждают какие-то вертлявые бесы, вроде тех, что снятся по ночам» (Там же). «Мы забыли сказать, что кучер графа [Монте-Кристо] был наряжен черным медведем… а лакеи, стоявшие на запятках, были одеты зелеными обезьянами, маски их были снабжены пружиной, при помощи которой они строили гримасы прохожим» (Там же).
Как помним, веселье закончилось тем, что виконт Альбер де Морсер, прямо в своем очаровательном карнавальном костюме, угодил в лапы римских разбойников, из которых его пришлось вызволять…
А вот карнавал былых веков: XIV век, двор Карла VI.
«Бал открылся кадрилью, маски были обычные; но в одиннадцать часов послышались крики: «Расступись!» — пиковый и бубновый валеты, одетые в соответствующие костюмы, с алебардами в руках, встали по обе стороны двери, и дверь почти тотчас же отворилась, пропустив игру в пикет; короли шествовали друг за другом в порядке старшинства: первым шел Давид, за ним Александр, далее — Цезарь и, наконец, Карл Великий. Каждый подавал руку даме своей масти, за которой тянулся шлейф, поддерживаемый рабом. Первый раб был наряжен как для игры в мяч, второй — в бильярд, третий изображал шахматы, четвертый — игру в кости. Далее следовали, составляя штат королевского двора, десять тузов, одетых гвардейскими капитанами и возглавлявших каждый девять карт. Кортеж замыкали трефовый и червовый валеты; они затворили двери, дав таким образом понять, что все в сборе. Тотчас дали сигнал к танцам, и короли, дамы и валеты составили кружки по три — по четыре одинаковых фигуры, — это привело всех в неописуемый восторг, затем красные масти стали с одной стороны, черные — с другой — и игра завершилась общим контрдансом, где смешались все масти и люди разных полов, возрастов и рангов» («Изабелла Баварская», X).
Описанный эпизод интересен тем, что показывает нам не только как мог выглядеть придворный карнавал XIV века, но и как выглядели в то время игральные карты.
Впрочем, маскарад на том не закончился.
«В соседней зале раздался чей-то голос, на варварском французском языке потребовавший, чтобы ему указали, где вход. Все решили, что это новая маскарадная затея, и выразили готовность поддержать ее. И вправду, тот, кто требовал указать ему вход, был вождь дикого племени, тянувший за веревку пятерых своих подданных, привязанных друг к другу и облаченных в белые балахоны, на которые с помощью смолы были наклеены нити, выкрашенные в цвет волос, — создавалось впечатление, что мужчины наги и волосаты, как сатиры. Дамы вскрикнули и отпрянули назад, а в середине зала образовался круг, где и принялись отплясывать свой дикий танец вновь прибывшие. Через несколько секунд дамы осмелели до того, что приблизились к дикарям» (X).
Но и эта, поначалу веселая сцена, закончилась трагически: по неосторожности к одному из дикарей слишком близко поднесли факел, и все пятеро вспыхнули.
«Четверо охваченных огнем мужчин являли собой ужасное зрелище. Никто не пытался приблизиться к ним: смола горячим потоком сочилась из них и капала на пол, они рвали на себе одежду… и вместе с тряпьем вырывали куски живого мяса. «Жалость и ужас брал, — говорит Фруассар, — слышать вопли и смотреть на тех, кто находился в полночный час в этой зале; двое из четверых, уже мертвые, распростерлись на полу — один был герцог Жуани, другой — сир Эмери де Пуатье, а двух других унесли обгоревшими в их особняки, то были мессир Анри де Гизак и побочный сын де Фуа, у него еще достало сил, не думая о своих муках, слабеющим голосом сказать: «Спасайте короля! Спасайте короля!»
Пятый, господин де Нантуйе, тоже весь охваченный огнем, кинувшись вон из залы, внезапно вспомнил о складе бутылок, мимо которого он проходил, он видел там огромные чаны с водой, в них обычно полоскали стаканы и кубки; он помчался туда и бросился в воду, — присутствие духа спасло его» (Там же).
Печальные концовки безудержно веселых карнавалов… Может быть, маски верно служат только тем, кто умеет ими пользоваться, не теряя голову?..
Одежда — ничто и одновременно — все. Шутка сказать, представление ко двору графини Дюбарри чуть было не сорвалось из-за того, что недоброжелатели выкрали ее платье, подкупили и увезли парикмахера и спрятали карету («Жозеф Бальзамо»). Впрочем, нужные люди отыскали и парикмахера, и платье, и карету. По одежке ведь только принимают, а провожают все-таки по уму…
Глава двенадцатая
ЕДА И НАПИТКИ
Один из героев Милана Кундеры между делом заметил, что «любовь к еде вырастает из любви к людям» («Вальс на прощание»). Это высказывание можно смело отнести к Дюма. Человек открытый и жизнерадостный, вечно пребывающий в общении и в работе, конечно же, не мог не любить поесть. Но Дюма не был обжорой, второпях набивающим себе желудок чем попало. Такое пренебрежение одним из лучших наслаждений в жизни — едой — было не в натуре писателя. Он был гурман. Впрочем, его гурманство не перерастало в капризы. Путешествуя по разным странам, нелегко всегда находить еду по своему вкусу. Приходилось есть то, что едят местные жители. Однако, если Дюма имел малейшую возможность выбирать, он делал это с изысканным вкусом. При необходимости он сам изготавливал любимые блюда. Слава хорошего кулинара была ему не менее дорога, чем слава литературная, и в своих мемуарных произведениях он любил похвастать успехами в этой области. Подтверждение тому мы находим, например, в донесении начальника жандармов второго округа Москвы от 18 сентября 1858 года: «Он [Дюма] имеет страсть приготовлять сам на кухне кушанья и, говорят, мастер этого дела».[100] Любопытно, что эти строки так привлекли внимание кого-то из высокопоставленных особ, читавших донесение, что были подчеркнуты. Спустя полтора года в популярном издании «Развлечение» появилась юмористическая фантазия о том, как в первые дни после приезда Дюма в Санкт-Петербург к нему с утра явилась огромная депутация почитателей, превозносивших его профессиональное мастерство. Дюма подумал было, что это литераторы, но оказалось, что великого собрата по профессии чествовали… повара, пришедшие поучиться у знаменитого путешественника. Подобная — увы — недобрая шутка была не единственной в российской прессе тех лет, и о реакции на приезд Дюма в Россию мы еще поговорим. Интересно другое: не послужило ли подчеркнутое в донесении место источником заказной насмешки в прессе? Обратите, мол, внимание, господа журналисты, и заострите… Этого, конечно, не докажешь, но и не опровергнешь.
Как бы то ни было, Дюма ел и готовил со вкусом, а что до шуток, то он сам был не прочь над собой посмеяться. В принципе, любовь к гастрономии была одной из примет века. Д. Циммерман не без юмора пишет в своей книге о Дюма: «XIX век был во Франции не только веком самой ужасающей нищеты рабочих и развития утопических идей на фоне наглого триумфа буржуазии; то был также век пяти гениев в литературе: Александр, Стендаль, Бальзак, Пого, Рембо и век невиданного обжорства для обеспеченных. В этих условиях Александр и Бальзак достигли габаритов, пропорциональных их гениальности, Стендаль и Пого остались в среднем весе, а Рембо всю жизнь был страшно худым». [101]