меня.
«Наверное, она меня гипнотизирует», — шевельнулась вялая мысль и медленно растворилась, не вызвав никакого продолжения. Я уже не мог оторваться от собственных глаз, внимательно изучающих меня из глубины зеркала. Отражаемый огонек свечи все сильнее согревал середину лба, прямо над бровями, и казалось, что там вот-вот откроется третий глаз…
Ника что-то говорила — твердо и уверенно, но я не прислушивался к словам. Барьер, на уровне которого ее слова превращались в мою мыслительную энергию, рухнул, и теперь информацию о том, что делать, нес уже сам ее голос, беспрепятственно входящий в сознание, в каждую клетку тела. Теперь я не мог не только встать, но даже на чем-либо сосредоточиться: не было силы, способной вырвать меня из самого себя, сдвинуть с оси, на которую нанизались все три моих «я»: настоящий и зеркальные.
Мне было хорошо во мне — полно, как полными бывают вода в воде и воздух в воздухе. И в то же время чувствовал себя словно в ком-то еще большем, всеобъемлющем — как полная заоконная луна в собственном молочном свете.
Казалось, что я становлюсь частью неподвижного, но живого пламени свечи: сливаюсь с ним, совпадаю с его дыханием, температурой, устремленностью ввысь, с его оранжевым, желтым и фиолетовым цветом.
Два крыла приблизились, но не присоединились: я чувствовал их, но не видел — они распахнулись за спиной, поднялись к плечам, к голове; это были Никины руки. Какая-то сила, исходящая от них, беспрепятственно, как и слова, вливалась в меня, и одновременно они что-то брали от меня, образуя замкнутую систему, в которой кроме нас двоих ничего не существовало. Накапливающаяся светлая сила сгущалась, как акварельный голубой цвет без капли воды сгущается до синего, и осторожно, но настойчиво начинала нащупывать выход.
Мои зрачки с отраженным в них огнем превращались в длинные тоннели, магнетически притягивающие и зовущие в себя.
Тело стало невесомым, оторвалось от стула и начало постепенно рассасываться в воздухе, расщепляясь на мельчайшие частицы и сливаясь с линией, соединяющей зрачки в двух зеркалах…
Музыка…
Тихая музыка счастья — былого или будущего? — зазвучала вокруг, но я не слышал ее, я был в ней, был ею, одним из ее звуков.
А соседним, парящим рядом звуком была Ника, и оба мы вращались друг вокруг друга, как планеты, звезды, галактики — соприкасаясь тенями, следами, силой любви.
Душа, обретшая волю, с удивлением взирала на странную пару в комнате, мимоходом отмечая, что уставившийся в зеркало седоватый молодой человек слишком сосредоточен, будто и впрямь занят серьезным делом; но тут же забывала об этой паре, как о не имеющей к ней, душе, никакого отношения мелочи, — бабочка, безразлично пролетающая мимо кокона, в котором столько томилась, не помышляя о свободе полета, и наконец запарившая на легких прекрасных крыльях.
Из той музыки и того света, неотъемлемой частью которого я стал, сами собой ткались слова древнего величественного гимна: «Священный огонь! Огонь очищающий! Ты, который спишь в дереве и поднимаешься в блистающем пламени с алтаря, ты — сердце жертвоприношения, смелое парение молитвы, божественная искра, скрытая во всем, и ты же — преславная душа Солнца», дополняемые другими, уводящими в более высокие сферы, словами: «Небо — мой Отец, он зачал меня. Все небесное население — семья моя. Моя Мать — великая земля. Самая возвышенная часть ее поверхности — лоно ее; там отец оплодотворил недра той, которая одновременно и супруга и дочь его»; и другими словами, и другими, и другими…
Произнесла ли их Ника, сами ли они возникали в сознании, или высшая сила, властная сейчас и надо мною, и над Никой, диктовала их, являясь их смыслом и сутью?
Наконец-то всему моему существу, каждой плененной былым телом клетке, любому атому стало предельно ясно, почему только три — и целых три! — понятия существовали изначально в мире: Бог, Свет и Свобода: ибо все это я почувствовал, став светом, став свободным; и единственная сила, которая теперь и влекла меня, и готова была принять, и командовала мною, из-за чего душа была предельно покойной, — это Бог.
Соединясь с Никой в единый звук и сплетясь в один луч, мы то мерно проплывали над неведомыми безднами, то, подобно свету, мчались сквозь темные тоннели зрачков, углубляясь и углубляясь в те дали, за которыми существовала только вечность.
Где-то там, над нами, на искореженных плоскостях пространства дымилась сера и извергались вулканы; двигались материки; появлялись горы и острова исчезали в пучинах океана; на месте городов образовались пещеры, и огромные волосатые мамонты бродили по диковинным лесам, приминая узорчатый папоротник; и кистеперые рыбы выползали на берег, привыкая к пьянящему воздуху; и в водах великого теплого моря зарождалась жизнь: и одинокая живая клетка, порожденная крепким объятием небесного огня и земной воды, сиротливо плыла, отчаявшись найти подобную себе, и в неистовом желании любви разделялась на две, и из единой плоти возникала животворная, вечная страсть…
Мы проникали во все это легко и свободно, ибо все это было родным, кровным, и сами мы были далекой частью той первой соленой клетки и несли в себе память об одиночестве и жажду любви.
Но и это не было пределом, ибо далее следовал восторг огня, уносящего наши сути, то, что еще недавно называлось Глебом и Никой, в безмерные пространства космоса, где и обитает огонь; к тому очагу, из которого и сам он явился на страх и зависть тьме; к рукам хозяина того очага; и к милосердному, доброму, большому его сердцу, светящемуся любовью и пониманием, мудростью и совершенством.
Гремели молоты времени по наковальням пространства — то Великие Кабиры выковывали душу Прометея, беря материал от чистого Духа, от Мировой Души, от полноты Создания Божьего, чтобы оплодотворить затем этим негасимым небесным светом зачатое в темном чреве земли человеческое тело, и сделать его подобным прекрасному цветку, пылающему и в сумраке плена и в лучах свободы.
Звуки той наковальни образовывали орбиты, а из разлетающихся искр рождались звезды, и весь космос был великим единым живым духом, удивительной гармонией звука и света, формы и сути.
Этот мир раскрылся пред нами, но мы стали не в нем, а им самим, и лишь Верховное начало над нами светило и грело, наполняя смыслом и верой все сущее, и даруя чувство единой семьи, в которой не было ущербных и нелюбимых, обиженных и обделенных.
И нельзя было уже вычленить из этой гармонии отдельно — меня, отдельно — Нику; в каждом фотоне мы были вместе, сплетенные в неразрывное единство; в каждой ноте мы были вдвоем, и несли в себе друг друга все дальше и дальше, не разлучаясь ни на миг — в вечную Любовь, которой не придумано названия, потому что некому, незачем да и не для чего его придумывать там, где все заполнено только этой божественной любовью, и даже самая малая, невзрачная молекула, забившаяся в дальний пыльный угол Вселенной, живет лишь по ее законам, раздваиваясь от торжества и восторга, расцветая и начиная собою новую прекрасную жизнь.
…Спустя две недели, встревоженная молчанием, Никина подруга открыла дверь ее квартиры. В комнате она увидела увядший жасмин, стул, залитый воском подсвечник и два зеркала, стоящие друг напротив друга. Из одного зеркала смотрело живое лицо Глеба, из глубин другого едва заметно улыбалась Ника. Подруга хотела сесть на стул, но невидимая прочная нить на уровне живущих в зеркале глаз помешала ей сделать это, и она, приученная Никой удивляться, но верить и ждать, ушла.
Об этом, со слов подруги, мне рассказала сама Ника — когда под утро длинные лучи далеких звезд стали отрываться от дачи, уменьшаясь и возвращаясь в небо, внутрь своих светил, а мы, вынырнув из океана животворного счастья, увидели, что легкое наше облако так же прочно, и пол все так же похож на зеленую траву, а потолок — на бирюзовое небо.
Лишь лукавый бриллиантик на Никином пальце время от времени посверкивал, словно память о звездном небе и было в его свете что-то новое, но до грусти знакомое и близкое, в чем хотелось раствориться.
Никогда больше я не видел такого света. Так же, как, наверное, никогда не смогу толком объяснить маме, где же я пропадал те две недели, в течение которых она обзвонила всех знакомых и все больницы, уже отчаявшись найти меня, Глеба Княжича, тридцати лет от роду, историка.