так как?
— Заметано, — согласился я, понимая, что перечить бесполезно: не первый год мы знакомы с доктором, некоторые его воззрения уже стали моими, в частности, что все болезни — от дисгармонии, разлада, предательства себя самого, одиночества и, естественно, от неправильного питания и непосещения бань. Это же самое он продолжал утверждать и закончив курсы иглорефлексотерапевтов и совсем недавно получив в какой-то модной академии сертификат экстрасенса, хотя к экстрасенсорике вообще относился с осторожностью, не афишируя свою к ней принадлежность.
Зная, что Макарову добираться до моего дома около часа, я попытался навести порядок на кухне, но, разбив две тарелки, оставил эту затею; у тетки был хороший вкус, и разбитые красивые тарелки еще больше усугубили мое состояние.
Оставалось только сесть перед телевизором, за созерцанием которого и застал меня звонок в дверь.
Макаров, как всегда, вошел громко и бурно, выражая одновременно и радость от встречи, и возмущение транспортом, и восхищение погодой, и свои мысли по поводу моего здоровья.
Из неизменного, почти квадратного саквояжа он, пройдя на кухню, извлек бутылку водки, термос со щами, баночки с салатами, рыбой, завернутую в фольгу зелень и даже аккуратно нарезанный хлеб. Я не знаком с его бывшей женой, но мне всегда казалось, что подчеркнутая аккуратность, даже — в хорошем смысле — какое-то бытовое чистоплюйство доктора — это невидимый укор ей, соперничество, ставшее привычкой: мол, при бабе в доме было меньше уюта, комфорта и хлебосольства, чем без нее.
— Ну-с, милостивый государь, где у тебя хрустали-фаянсы? За столом и поговорим, на голодный-то желудок какая беседа.
Взяв в руки рюмки, он повертел их перед глазами, посмотрел на свет, затем аккуратно поставил на стол, словно боясь разбить.
— Мытые, вчера мыл, — по-своему истолковал я его придирчивость.
— Да не в том дело, — думая о чем-то своем, автоматически ответил доктор, — это твои рюмки?
— Мои, конечно, — ответил я и тут же, замявшись, уточнил: — в смысле, теткины, от нее остались. Здесь все ее, мои-то вещи сам знаешь где…
— Да-да, — так же задумчиво поддакнул Макаров и еще раз осторожно прикоснулся подушечками пальцев к хрусталю, — а скажи-ка, дорогой, не случалось ли тебе последнее время что-нибудь разбивать?
— Ха! Прямо перед твоим приездом! Вон, осколки еще в мусорном ведре.
Макаров приоткрыл дверцу под раковиной, присел на корточки, осматривая то, что осталось от теткиных тарелок.
— М-да, — только и проронил он, вставая и направляясь в ванную мыть руки.
— А мебель не ломалась? — донесся его голос сквозь шум воды.
— Да вроде бы пока нет, — насколько мог уверенно ответил я, присаживаясь на табуретку, и тут же почувствовал, что теряю равновесие. Ножка табуретки с хрустом подломилась, и я оказался на полу.
Привлеченный грохотом, доктор выбежал из ванной раньше времени, не успев вытереть руки — он так и держал полотенце на обеих ладонях. Подойдя ко мне, помог встать, внимательно осмотрел табуретку, затем — остальную кухонную мебель.
— Значит, так, Иван Александрович, несмотря ни на что и вопреки всему… — он сделал рукой жест, приглашавший к столу.
С опаской присев на плетеный стул, я вскоре поддался спокойному, ироничному настроению Макарова; от прекрасных горячих щей под волку появились силы, захотелось даже пошутить над нелепым вчерашним происшествием, но доктор прервал меня своим главным тостом, который я слышал от него постоянно вот уже девятый год:
— За то, чтоб мы себя не предавали!
Выпили и за это.
Понемногу я приходил в себя; на собственном примере мне стало ясно, как по капиллярам влага входит в растение, которое давно не поливали.
Пока я возился с приготовлением чая, Макаров осматривал квартиру. Наконец он появился в коридоре — несколько озадаченный, дергающий себя за мочку уха, как горьковский Артамонов, и смущенно произнес:
— Кажется, теперь у тебя и кресло без спинки, хотя я на нее всего лишь облокотился.
Он развел руками: мол, извини, но так уж вышло.
— Не огорчайся, починю, — успокоил я доктора, но мысленно изумился: кресло было почти новым, я сам помогал Болерам везти его из магазина и радовался, что оно стало одной из любимейших Бориных вещей в доме.
— Не знаю, не знаю, — пробормотал Леонид Иванович, пропуская меня в комнату — мне хотелось увидеть, что же стряслось с креслом; почему-то не укладывалось в голове, что оно вот так, ни с того, ни с сего взяло да и развалилось.
Увы, доктор был прав: спинка стояла отдельно, и это делало больной и разбитой еще несколько минут назад красивую вещь.
— Это пара пустяков, это мы гвоздиками приколотим, — сказал я скорее для доктора, чем для себя, прилаживая отвалившуюся спинку к креслу, и вдруг почувствовал, что что-то изменилось. Что-то неуловимое: как запах, как дуновение ветерка, как вес тени на руке. Вернее — как отсутствие запаха, дуновения, тени. Кресло перестало быть уютным, как это было при Болерах и за что они любили его; какая-то внутренняя теплота покинула его, сделав просто вещью среди вещей, лишив единственности, уникальности, притягательности.
— Приколотим, прибьем… — повторял я уже для себя, стараясь разобраться в странных ощущениях, боясь упустить их и одновременно страшась остаться с ними, непонятными и непонятыми, наедине.
— Думаю, что это вряд ли поможет.
Я вздрогнул от голоса Макарова, на мгновенье забыв о его присутствии; впрочем, мгновенье, вероятно, длилось немало, если он успел из коридора перейти в комнату и понаблюдать за мной.
— Вряд ли поможет? Почему? Молоток есть, руки на месте, — мне хотелось быть бодрым и уверенным в себе.
— Кажется, тут дело не в молотке.
— А в чем же?
— Я еще и сам пока не знаю, но некоторые мысли появились. Для начала давай-ка позвоним Михалычу, тут пахнет его промыслом.
— Но почему — Михалычу? Он что, кресло будет чинить?
Мы оба засмеялись. Георгий Михайлович, лет двадцать занимающийся экстрасенсорикой, еще с тех времен, когда она иначе как шарлатанством не называлась, мог многое, но ни отвертки, ни молотка, ни пилы держать в руках не умел; на сей счет у него была даже аксиома: мол, пианист, чистящий картошку, — преступник, ибо подвергает свои пальцы опасности.
Михалыча любили за безотказность, за энциклопедические познания, за умение избегать конфликтных ситуаций и за то, что он умудрялся дружить со всеми тремя своими женами: двумя бывшими и одной теперешней, Викой. И каждый из знакомых держал его про запас, как тяжелую артиллерию, не дергая по мелочам. Мало ли, что может случиться: сглаз, не приведи Господи, или еще что-либо непонятное, — уж тогда к нему, к Михалычу. Или — появившиеся болезни после переезда на новое место: опять к нему; он пройдет по комнатам со своими рамками, «ощупает» руками воздух вокруг стола, дивана, кресла, и сразу выдаст: что стоит на своем месте, а что надо немедленно переставить, и куда именно. Но почему Макаров вспомнил о Михалыче, которого сам недолюбливал за излишнюю разговорчивость и вещизм.
— Нет, кресло он чинить, конечно, не станет, — пояснил Макаров, — но зато сможет сказать, что с ним случилось.
— С кем? — не понял я.
— Не с кем, а с чем. С креслом.
— Не понял. При чем здесь Михалыч-то? А что ты прицепился к этой мебели? Пойдем лучше чай пить, у тетки прекрасный заварной чайник — чудо, она специально какой-то слой с внутренней стороны