Но она уже не владела собой. Упав грудью на стол, подняв к нему перекошенное, раскрасневшееся лицо, она кричала сквозь пряди распустившихся волос самые страшные слова:
— Твоя боль, страдания?! Но ты же любишь их, тебе ничего другого не нужно. Ты распишешь их в своих памфлетах и будешь размахивать ими, как флагом! Мученик! Ты и смерть детей пустишь в оборот. О, я знаю тебя, как я тебя знаю! Смирение, тихая жизнь, родные лица кругом? Нет, это не для тебя. Восторг толпы, тысячи глаз — вот что тебе нужно. Ты задыхаешься без этого, это твой хлеб, твой воздух. Так иди же! Иди и кричи, что не бог, а тираны отняли у тебя детей! Что Кромвель колдовством наслал оспу! Что Айртон съел весь хлеб, припасенный для бедных. Иди, упивайся своими страданиями! Оставляй нас погибать без крова, без средств, без защиты, а сам…
Шатаясь, ничего не видя перед собой, он уходил, почти повиснув на руках стражников. Боль, наполнявшая грудь, теперь, казалось, взмыла, налилась у горла и вдруг разом прорвалась в мозг, взорвавшись там тысячью жгучих пучков. Ноги с трудом нащупывали землю, воздуха не хватало. Звуки и образы мира, цеплявшиеся раньше за поверхность сознания, теперь были сметены и оттуда. Оставалась одна сплошная мука, окруженная черной пустотой. И только на улице, миновав уже несколько домов, он услышал отчаянный вопль, оглянулся, увидел Элизабет, рвавшуюся к нему из рук Кэтрин, и голос ее, полный нежности и отчаяния, донесся до него горестным криком:
— Джон, я боюсь! Они убьют тебя, Джон! Убьют!
«Все нынешние споры индепендентов по поводу народных вольностей ведутся исключительно в корыстных целях. Главное же, к чему они стремятся, — сделать псевдосвятого Оливера Кромвеля, самого отъявленного убийцу и предателя, посредством фальшивых выборов среди наемных солдат английским королем, чтобы жизнь и собственность всякого человека зависела целиком от его воли и прихоти. И это есть самое страшное предательство, какое только можно найти в истории нашего народа».
«Солдаты! Неужели вы оправдаете те страшные деяния, которые были совершены от имени армии? Вы поддерживаете „Народное соглашение“, но готовы ли вы с оружием в руках подняться на его защиту? Допустите ли вы и дальше такие кровопролития, какое имело место недавно под Берфордом? Можем ли мы ждать от вас помощи в избавлении от наших тягот? Если нет, то знайте, что именно вы, рядовые армии Нового образца, окажетесь орудием нашего и собственного порабощения».
«Верховной власти Английского государства, палате общин, смиренная петиция.
Хотя подполковник Лилберн своими недавними действиями навлек на себя немилость досточтимой палаты, мы хотим обратить ваше внимание на то, сколь часто бог устраивает дела человеческие таким образом, что, будучи едиными в желании блага нации, люди очень разнятся во мнениях о средствах его скорейшего достижения. В прошлом подполковник Лилберн дал много доказательств своей верности и преданности стране. Соблазны мира и дурные помыслы не властны над ним, он действует всегда лишь по велению совести. И хотя выступить в его защиту побуждают нас прежде всего родственные чувства, мы также убеждены в том, что гибель его опечалит множество друзей парламента и обрадует врагов».
«Ты, стоящий здесь Джон Лилберн, джентльмен, житель Лондона, обвиняешься в государственной измене, ибо, не имея страха господня и побуждаемый наущениями дьявола, ты, как истый предатель, пытался не только нарушить мир и спокойствие этой нации, но также свергнуть правительство республики, счастливо учрежденное ныне без короля и палаты лордов; с каковой целью ты стремился оклеветать и опозорить в глазах всех честных и добрых людей Англии верховную власть страны — палату общин и назначенный ею Государственный совет».
— И далее, — читал клерк, — ты пишешь в своей скандальной и клеветнической книге, что свободный постой, пошлины и акциз есть три вида чумы, пожирающей достояние народа. «Содержание постоянной армии превратит нас всех в рабов и вассалов. Как мы видим, гнет этот возрастает день ото дня под тиранической властью и произволом учрежденного ныне правления самозванных грабителей. Поэтому воспряньте духом пока не поздно и поднимайтесь на защиту принципов, изложенных в „Народном соглашении“, ибо это единственный верный путь к избавлению нас всех от нынешних бедствий и смут».
— Аминь! — крикнул кто-то, и толпа согласно вздохнула, подалась вперед.
Судья грозно нахмурился, привстал, но еще до того, как молоток его опустился на стол, в зале снова воцарилась тишина. Верхние ярусы сколоченных накануне скамей доходили до середины высоких окон, и люди там вытягивали шеи, стараясь не пропустить ни слова. За распахнутыми дверьми на площади колыхалось море голов. На лицах присяжных, сидевших справа от судейского стола, застыло выражение важной невозмутимости, делавшее их похожими друг на друга. Члены суда держались более развязно и независимо. Прокурор шептался с законоведом из Темпля. За их алыми мантиями и квадратными шапочками на стене виднелся холст с новым гербом республики — крест и арфа.
Двойная шеренга солдат отделяла судейские места от зрителей, тянулась вдоль передних рядов к дверям и там сливалась с алебардщиками, оцеплявшими здание Гилд-холда снаружи. Лилберн снова, в который раз, обвел взглядом зал, выискивая женские лица, желая убедиться, что Элизабет, еще не оправившаяся от родов, послушалась уговоров друзей, осталась дома, и в то же время краем души надеясь, что не послушалась — пришла. От напряжения в глубине глазниц вспыхнула тупая боль, перекинувшаяся на виски. Он подумал, что, если заседание суда будет тянуться так же долго, как в первый день, ему не выдержать. Голова пока была ясной, но все тело грызла изнурительная тюремная ломота.
— …И в другой своей клеветнической книге, именуемой «Клич к молодым лондонцам», ты также призываешь к бунту и возмущению. «Нас вынуждают к тому, чтобы пуститься на самые крайние средства для избавления себя и родной земли; поэтому мы больше не станем обращаться к людям, заседающим в Вестминстере, с петициями и просьбами, и будем смотреть на них как на тиранов и узурпаторов. Все, что нам остается, — кинуть клич друг другу о невыносимости гнета и сплотиться вокруг тех, самых стойких и смелых, которые не изменят начатому делу и доведут его до конца».
Последние недели перед судом его держали в такой строгой изоляции, что дознаться, в чем будет состоять обвинение и под каким предлогом они решили покончить с ним, так и не удалось. Теперь он знал точно: за книги. Только за писания. Никакого разговора о дутых роялистских заговорах, о связях с двором наследника Карла — такой клевете просто никто не поверил бы. Они неплохо изучили его прежние процессы и теперь вели дело таким образом, чтобы ему не к чему было прицепиться. Присяжные заседатели? Вот они, все двенадцать. Гласность, открытость суда? Что и говорить, гласность — дальше некуда. Подсудимый отказывается принести традиционную присягу перед началом суда? Хорошо, можно и без присяги. На первом заседании ему давали говорить, сколько он хотел, и лишь время от времени то судья, то прокурор взывали к публике, прося ее запомнить, как много терпения и снисходительности было проявлено судом по отношению к обвиняемому. Похоже, они надеялись, что он, как обычно, начнет с отрицания правомочности суда, и теперь, когда этого не произошло, были встревожены, смущены и не знали, чего от него ждать. Зато он-то уж точно знал: кроме смертного приговора, ждать ему нечего. Все, что оставалось, это портить им спектакль, насколько хватит сил. По крайней мере, в знании английских законов он мог теперь заткнуть за пояс любого дипломированного бакалавра. Тома «Институций» Кока и своды парламентских постановлений лежали перед ним на барьере, ощетинясь бумажными закладками.
— …Итак, изменнические деяния, совершенные тобой, Джон Лилберн, состоят в том, что ты, первое: