голова понемногу начала остывать, а ясность суждений возвращаться к нему.

С горечью и сожалением думал он о том, какой должна, какой могла бы быть его последняя речь.

Пусть бы даже он говорил в ней о себе самом так же много, как и в своих книгах. Но здесь впервые была у него возможность объяснить, что делал он это всегда не из тщеславия, а лишь оттого, что свято верил: все, что происходит с ним, Джоном Лилберном, имеет значение и смысл для всей Англии, для нынешней, будущей и, каким-то образом, даже прошлой. Он чувствовал себя связанным со всем английским так кровно, что порой ему казалось: как все тело знает о боли в каком-то одном месте — в зубе, пальце, ногте, так и вся Англия должна знать о боли, испытываемой им. Ибо так же, как у тела есть руки, чтобы трудиться, глаза, чтобы видеть, кровь, чтобы разносить питание к каждому органу, но есть и нервы, передающие боль, так и в государственном теле, кроме трудящихся, изобретающих, подсчитывающих, сражающихся, руководящих, непременно должны быть люди, чьим главным назначением было бы опережающее, предвидящее ощущение боли — боли за всех. В этом он видел смысл и оправдание своей жизни, из этой веры черпал силы. О да, возможно, даже наверняка, роль, принятая им на себя, могла бы быть исполнена с большим искусством и достоинством. В одном Лондоне найдутся десятки ораторов с лучшими манерами, чем у него, писателей с более изящным стилем, полемистов с более острой логикой. Но где же они были? Почему их не было слышно? И еще надо было бы сказать о том (любимая мысль Уолвина), что, даже если левеллеры потерпят поражение, уже и то хорошо, что некоторое время им удавалось удерживать новых властителей от перехода к открытой тирании, напоминать о долге перед теми, кто добыл победу в гражданской войне. Но все это он мог говорить уже только себе. Время его истекло.

Минут через сорок его вывели обратно в зал. Пока клерк оглашал имена присяжных, Лилберн вглядывался в их лица и пытался мысленно вырвать этих людей из мертвящей официальности судейской обстановки, представить себе их домашнюю жизнь, занятия, детей, привычки, родню. Кто они? По виду — мелкие мастера, купцы, корабельщики, мыловары, сукноторговцы. Вот этот, с краю, скорее всего мясник, рядом с ним — возможно, аптекарь. Лица типично лондонские, замкнутые, чуть хитроватые, с оттенком упрямого самодовольства и скрытой уверенности, что кого-кого, а уж их-то провести не удастся. Что они знают о нем? Как относятся к тому, за что он боролся? Всеобщее избирательное право — разве может такое прийтись им по вкусу? Читали ли они его книги? Или только ту клевету, которая печаталась о левеллерах последний год?

— Джентльмены присяжные, удалось ли вам прийти к единому решению?

— Да.

— Кто будет говорить от вас?

— Наш старшина.

Коренастый старик шкиперского вида поднялся со скамьи и поклонился членам суда.

— Итак, — обернулся к нему клерк, — нашли ли вы стоящего здесь перед вами Джона Лилберна виновным во всех изменнических деяниях, вменяемых ему, или только в части их, или ни в одном из них?

Тишина упала такая, что стала слышна возня голубей на подоконниках и где-то на улице — слабый детский плач. В раскрытых дверях лежала река поднятых, ждущих лиц. Каким-то чудом несколько человек пробрались на крышу здания и теперь заглядывали в окна сверху, над головами выстроившихся солдат. Старшина присяжных расправил плечи, откинул голову так, что открылась кирпично-обветренная шея, и звучно, на полном выдохе произнес:

— НЕ ВИНОВЕН!

Зал ответил радостно-изумленным вскриком и тут же замер, остановленный взлетевшей вверх рукой клерка.

— Не виновен ни в одном из деяний, ни в некоторых из них?

— Ни в одном изменническом деянии, ни в части их, ни во всех вместе стоящий здесь Джон Лилберн не виновен.

Зал взорвался.

Единый восторженный крик пронесся под сводами, перекинулся на площадь, сотряс окна, расплескал по сторонам голубей. Люди на скамьях вскакивали, махали руками, обнимались. Солдаты продолжали стоять на местах, но и среди них некоторые утирали глаза, другие одобрительно кивали.

Лилберн чувствовал, что пол уплывает у него из-под ног, а в горле накипает комок счастливых слез.

Ну вот, он все же победил.

Он выиграл свою многолетнюю тяжбу, ту тяжбу, о которой говорил когда-то Овертон. И это верно, что присяжных было не двенадцать, а в тысячу, в десять тысяч раз больше, что все люди, собравшиеся в зале и на площади, и те, кто остались дома, но жадно ждали вестей из суда, были участниками процесса и приняли его сторону. Однако и эти двенадцать лондонцев перед ним, и их старшина!.. Кого-то он напоминал ему своей коренастой фигурой и седоватой бородой? Не того ли голландского капитана, с которым они плыли тогда, много лет назад, из Амстердама? У которого еще была любимая присказка — «все будет зависеть от ветра»?

Зал не умолкал. В дальнем углу несколько десятков человек пытались затянуть: «Вот славный малый, Лилберн Джон, когда дойдет до дела…» — но их голоса тонули в общем беспорядочном крике. Только члены суда сидели молча и неподвижно, понурые лица белели над мантиями. Солдаты в дверях с трудом сдерживали рвавшуюся внутрь толпу.

Лилберн попытался представить себе, что будет с Элизабет, когда она узнает, и как он вернется к ней, выходец с того света, и как в доме опять соберутся друзья, и как они снова… Да полно, остались ли в нем еще силы на какое-то «снова»? Он чувствовал такое опустошение, такую слабость во всем теле, словно часть души в нем была действительно убита, казнена и не оставалось надежды на ее воскрешение. Волны озноба прокатывались но спине и груди, влажные от пота пальцы стыли на кожаных переплетах разложенных на барьере книг.

В верхних рядах под тяжестью вскочивших людей сломалась скамья, и громкий деревянный треск, словно залп салюта, подхлестнул ослабший было рев. Сквозь распахнутую дверь видны были летящие в воздух шляпы, бурление людского моря, но те, кто был стиснут в зале, не имея другого выхода своему восторгу и возбуждению, все силы вкладывали в крик.

«Да полно, — подумал вдруг Лилберн, — обо мне ли их ликование? Не есть ли оно просто единый вздох облегчения за самих себя? Не надо бросаться на стражу, ломиться в Вестминстер, снова лить свою и чужую кровь. Может, у них еще достало бы духу мстить за меня, но за попранные права, за „Народное соглашение“? Семь лет войны — у людей просто нет больше сил. Они счастливы примириться с теми, кто худо-бедно, но все же положил конец их раздорам. А может, и правда жажда настоящей свободы еще не созрела в них? О, как долог путь, как мало одной жизни, чтобы пройти его до конца. Но может, так было всегда, может, иначе и невозможно? Сто лет, двести? Безбрежный океан времени. Парус поднят, корабль выходит в море, шкипер знает конечную цель и путь. Но ветер, синьор. Все будет зависеть от ветра».

26 ноября, 1649

«И не успел старшина присяжных звучным голосом произнести: „Не виновен“, — как все множество людей в зале от радости за оправданного издали такой дружный и громкий крик, какого еще не слыхали в стенах Гилд-холла. Крик этот длился без перерыва около получаса, а судьи сидели понурив головы, бледные от страха. Но сам подсудимый стоял молча и с лицом более печальным, чем прежде».

Из газетного отчета о суде над Лилберном

Эпилог

Исторические персонажи, в отличие от героев романов, часто продолжают жить и после того, как самые яркие и драматичные события их судьбы остаются позади.

Лилберн, выпущенный после суда на свободу, пытался вести жизнь частного человека, но власти

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату