И несколько дней-ночей минуло незаметно: в днях — зашел доктор, навестил генерал, Рафа, Дора Львовна. В ночах — тяжелый сон и зарево Парижа.
* * *
Очень тихое утро, серо, влажно. Оставшиеся на каштанах листья совсем буры — так намокли, что по временам падают с них капли. Блестят асфальтовые мостовые. Шоферы медленнее шуршат по ним: из опасения поскользнуться. Но сам изящно-серый Париж ведет вечный свой круговорот — в непрерывном потоке прохожих, скользящей волне машин, в запахе сырости, бензинового дымка, дамских духов.
Мимо Прюнье проходит Капа, еще не совсем оправившаяся, с глубокими подглазниками, к Этуали. Вокруг Арки бессменное движущееся кольцо. Все в одном направлении, вечно куда-то ввинчиваясь, бегут автомобили, сколько их, куда — но не остановишь, без конца, без начала льются...
Капе все здесь насквозь знакомо. Вот трехэтажный дворец с садиком, вот rue Tilsitt [улица Тильзит (фр.).] — Стаэле тут недалеко, в улице близ этой карусели-Этуали.
Тяжелая калитка, гравий, мокрые кусты, окна зеркальные... И глицинии под окном — и ее собственное окошко в третьем этаже, рядом с комнатой прислуги. К этой самой калитке подавал года два назад Анатолий Иваныч в белом кожаном пальто и черной фуражке тяжело-легкий автомобиль: темный, блестящий, с зеркальными стеклами, куколкой внутри и букетом фиалок. Вместе со Стаэле выходила она — Капа, тогда была лучше одета, но скромно... как mademoiselle de compagnie [компаньонка (фр.).] и учительница русского языка. Фантастика, фантастика!
Но теперь без фантастики позвонила — отворила сухая, застарелая горничная с каменным лицом. Капа передала карточку.
— Мадемуазель пьет кофе. Вам придется подождать. «Знаю, что пьет. Десять часов — все то же». Капа проходит в серую гостиную, садится под голубой вазой с золотыми разводами. Обстановка — светлый модерн. Со стены глядит все тот же Вламэнк (мрачный осенний пейзаж с лужами), как же все в чистоте слепительно, безмолвно, музейно. Зеркальное окно полно серебряного света — заливает он куст мелких розовых цветов, перед окном стоящих. Дверь в столовую приоткрыта. Знакомый женский, слегка заикающийся голос:
— Но я х-хочу еще яйцо...
Другой, тоже женский, методический и несколько суровый... неразборчиво, но, видно, отрицательно.
— Мне ма-мало одной чашки и яйца.
— Вам по режиму утром можно только яйцо, без хлеба. А вы уж столько съели! И еще съедите два яйца, если вам позволить.
— Да я просто, я не хочу никакого режима!
— Зачем же было заводить его?
— Я ду-мала, что похудею, но ни-исколько не худею, а только порчу себе настроение...
Капа усмехается.
«Все то же. Прежде я ее окорачивала, теперь другая. И также все безуспешно». Голоса умолкли, слышится звук отодвигаемого в сердцах стула. На пороге г-жа Стаэле.
С тех пор, как Капа ее не видела, она еще пополнена. Шеи совсем не стало. Голова как на блюде лежала на груди и плечах. От красных щек белее казались простые, добрые глаза. Видимо, не так легко и ногам двигаться. Сейчас явно была она не в духе.
— А, это вы...
Она подала ей очень маленькую, не соответствующую туловищу ручку.
— Вы куда-то совсем пропали. Вы похудели. «Завидно!»
— Хворала. Только что с постели поднялась.
Стаэле села в кресло, где было ей тесновато. Кончики ног попробовала скрестить — ничего не вышло — это несколько тоже ее расстроило.
— А где же мсье Анатоль? Он тогда так внезапно покинул мой д-дом...
«Ну, вот теперь еще я за него отвечаю». Капа, когда шла сюда, то считала, что просто попросить для себя помощи — по старой памяти. Но сейчас, частью по капризу, частью в приливе раздражительной дерзости, мгновенно переменила план. Именно потому, может быть, что это неразумно, она и брякнула:
— Мсье Анатоль был тяжко болен. Он переутомился. Сейчас без работы. Ему надо на юг, в хорошие условия...
Недовольство выступило на лице Стаэле. Она нервно стала постукивать носком туфли.
— И вот он посылает вас... просить у меня денег... Это всегда так. Не зво-нят, не заходят... являются лишь, когда нужны деньги.
Капа побледнела.
— Он меня не посылал. Я сама к вам обращаюсь... вы ведь добрый человек.
— Д-добрый, доб-рый...
— Я не знаю, почему он не давал вам о себе знать. Вероятно, просто думал, что вам неинтересно. Но сейчас дело ясное. На поездку и отдых нужны три тысячи. Могли ли бы вы дать ему их?
Капа старалась сдерживаться, но голос ее звучал все глуше. Лицо Стаэле покрылось пятнами. Губы вздрагивали. «Какая нервная! А говорят еще, что мы нервны!» Стаэле встала, тяжело переваливаясь телом.
— Я не могу дать вам этой суммы... у меня с-сли-ш-ком много расходов.
И продолжая волноваться, слегка заикаясь, объяснила, что ее осаждают со всех сторон, и если она будет удовлетворять все просьбы, то скоро останется без гроша. Кроме того, у нее сейчас огромное дело: переговоры с турецким правительством насчет мозаик.
Капа поднялась тоже. Когда она подходила к двери, Стаэле вдруг остановила ее.
— Оставьте мне свой адрес...
Капины провалы под глазами, мрачный блеск самих глаз и тоже нервное подрагивание губ — точно бы немного смутили ее.
— Для чего адрес? Я только раздражаю вас. Это понятно. Бедные всегда раздражают богатых.
Стаэле еще больше разволновалась.
— Вы не-несправедливы... Вы знаете, что я очень много... помогаю и нисколько на бедных не раз- дражаюсь.
— Адрес мой на визитной карточке, которую вам подали.
— Я по-смотрю... может быть, мне и удастся что-нибудь... «Да ну ее к черту...» — Капа спускалась в сдержанно гневном настроении.
На улице несколько поостыла, хоть неприятное ощущение вглуби сидело. Почему эта Стаэле обязана давать деньги? Что ей Анатолий? Шофер, правда, интеллигентный и, как редкость, забавный (она и держала его потому, что он бывший дипломат) — потом не совсем ловко исчезнувший... Никаких о себе вестей не давал, а теперь вдруг, пожалуйте.
Наступил полдень, midi, знаменитый час, когда банки, конторы и магазины по таинственному значку выливают бойкое и живое человечество. Капа спустилась в метро. С ней спускались такие же девушки, на подземных перекрестках Жоржи ждали Жюльет, нежно целовались и бежали к ближайшему поезду. В людском множестве все Жоржетты казались похожи на всех Жюльет и все Эрнесты на Жюлей. В теплой живой толпе, ею несомая, с ней дышащая, Капа спускалась, подымалась летей-скими коридорами, полными человечьего дыхания, тепло-влажно-пыльного воздуха. По подземным путям в переполненной ладье неслась в даль смутную, гулкую. Сотни чужих мыслей, чувств и желаний прошли сквозь нее, и ее собственные чувства, незаметно для нее, изменились. Сон была уже Стаэле и ее паркет, и Вламэнк. Завтра надо самой на службу — вот в такой толчее утром лететь в один конец, вечером в другой. Не дала, так не дала. А чулки эти придется подштопать, это уж очевидно.
...Она благополучно доехала и обычно докончила день — один из многих одиноких своих дней. И когда менее всего думала о Стаэле и даже об Анатолии Иваныче, к ней заявилась также застарелая горничная с письмом. Стаэле писала, что просит ее извинить: утром была расстроена и несправедливо резка.