попрежнему ни в чем себя не сокращала. И в промежутках между выступлениями, книгами, музеями, я занялась еще занятием — охотой с сэром Генри. Сэр Генри вспомнил, что не только в Риме полагается смотреть развалины, но для джентльменов существует славное занятие — охота на лисиц.

Как некогда Ольга Андреевна бранила меня за замужество, так не одобрил композитор новую мою забаву.

— Что за нелепость! Боже, что за вздор! Вы будете скакать, потом простудитесь, испортите свой голос… кто же мне споет в заутрени? Вы только вообразите: мы разучим, все наладим, и вы… ну, например, ногу себе вывернете?

Он на меня смотрел с тревогой, раздражением. Голову сверну — это бы ничего, если бы голова одна могла спеть новый опус, но не споет, и это неприятно.

— Нет, полное безумие.

Георгий Александрович взглянул иначе.

— Кровь помещицкая заиграла.

И когда ноябрьскими утрами пред моим отелем появлялся с парою темно-гнедых наездник, то Георгий Александрович, в желтых крагах, куртке и каскетке, заседал уже на сером в яблоках коне — спокойно и непринужденно, точно в жизни тем лишь занимался, что травил лисиц.

Я садилась в дамское седло. Солнце румянило верхушки Trinita, внизу via Condotti в инее и голубом тумане. Лошади ступают звонко, воздух хрупок, свеж.

А через полчаса мы уж за Римом, на дороге Тибуртинской. Нас встречает там сэр Генри на вороном жеребце. Кампанья в серебре, тиха, чуть курится. А небо еще бледно, неземная ясность в очертаньях гор над Тиволи, на нежной бирюзе. Охотники спускают псов — и начинается игра.

Гончие подымали, борзые травили. Что было, в сущности, мне до мышкующей лисицы, игравшей в солнце на пригорке, будто подметавшей за собой хвостом пушистым? Но, верно, прав был мой Георгий Александрович: степная кровь вскипала — и от гонки не могла уж я отстать. Спокойный, и готовый каждую минуту мне помочь, скакал со мною рядом рыцарь мой, и кажется, если бы случился по дороге ров, в котором можно свернуть шею, он равнодушно и свернул бы, из учтивости и безразличия. То летели мы к берегам Анио и Священной горе — холмику скромному, куда плебеи удалялись, то проносились мимо серных вод, лазурных Aquae albuleae. Останавливались на привале у одинокой фермы с каменным двором, лапчатыми платанами.

Мы проскакали раз и мимо храмика у речки. Вдали паслось знакомое мне стадо, две фигуры вырисовались. Знакомый акведук, знакомый плющ. Но мне далеки были эти люди полудикие, в кожаных штанах, с палками ромульскими, злобными овчарками. Нет их. Все кончилось в моей душе.

И уж внимание привлечено лисичкою, той самой, что недавно только мышковала и резвилась на пригорке, в солнце, а теперь болталась в тороках наездника.

Так протекало время.

Павел Петрович кончил свою литургию, хор должен был ее исполнить в русской церкви.

В феврале мы принялись за solo. Вновь я ощутила себя в строгих, сухеньких и крепких руках. Сама музыка — я пела «Верую» — смутила меня важностью своею. Я сказала Павлу Петровичу об этом. Он снял пенснэ, протер его платочком.

— А вы что же думаете, литургия — шутка? — Его маленькие глазки, острые и очень русские, блеснули на меня.

— Писать для православной церкви литургию несколько труднее, чем гонять лисиц в Кампанье. Да- с.

Я смолчала и ушла в некой задумчивости. Пою я «Верую», а верую ли сама? Об этом мало приходилось мне раздумывать. И пока романсы исполняла, и любила, и играла в карты, этого не нужно, но когда в церкви… Я как будто присмирела.

Выступали мы постом, на четвертой неделе. Было утро светлое, в перистых облачках, по небу разметана гигантская ветвь мира. Все в церкви легкие, нарядные. Много цветов. Я чувствовала себя тоже чисто, тихо. Мне приятно было видеть здесь Георгия Александровича и композитора моего с видом спокойным и торжественным. Сэр Генри тоже заявился поглядеть, как поют русские.

Мы пели, кажется, на совесть. Помню тишину, коленопреклоненную толпу и легкий лепет свеч, да голубые столбы воздуха с текучими пылинками, когда я начинала «Верую». Да, вот, ты, Боже, в нежном свете ощущаю Тебя, я, предстоящая о всеми слабостями, суетой, легкомыслием моим, но сейчас сердце тронуто, перед Твоим лицом я утверждаю веру голосом несильным, но бледнею, слезы на моих глазах. Вся служба очень взволновала и возвысила меня. Когда мы выходили, композитор подал мне огромный букет бледных роз и поцеловал руку. Я была легка и счастлива. Что ж, всетаки я пела. И не знаю почему, слезы все стояли у меня в глазах, пока я ехала к себе домой, в отель.

Здесь, стоя на балкончике своем любимом, ласкаемая золотистым ветром, глядя на собор Петра за голубеющей завесой воздуха, я вдруг впервые, с болью и до слез мучительно почувствовала — где же мой мальчик? Почему он не со мной, не слушал литургию, не любуется вот этой славой света? Да, и кто же я? Почему здесь сижу, бросив семью, родину, мужа, отца, сына? Что я — подданною итальянкой собираюсь стать?

Мысли хлынули — сама не ожидала. Я взволновалась, стала ходить взад. Вперед, и рассуждала полу- вслух, вообще все было непохоже на обычное мое бытье. В конце, когда поуспокоилась, одно наверно отложилось в сердце: как бы то ни было, а вечно здесь не жить, и надо ворочаться.

В этом смысле написала я отцу. Отец ответил быстро — один вид русских марок взволновал меня. Знакомым, аккуратным и изящным почерком писал: «Мы живы и благополучны, желаем и тебе того же. Сын твой растет. Мальчик серьезный, умный, и надеюсь, вырастет серьезнее тебя, займется чем-нибудь полезным. Он учится читать, скоро пойдет на охоту. У меня ему недурно, но не одобряю долгого отсутствия твоего, мальчику надо жить при матери. Маркел работает в Москве, сдает экзамен на магистра. О себе могу сообщить ни больше, и ни меньше — я женился, т. е. начал новую тридцатилетнюю войну, которую уж вел однажды, и которой ты сама жизнью обязана. Впрочем, теперь будет не так длинно. Имя моей жены — Любовь Ивановна, тебе не безызвестная. — Приезду твоему все рады».

Я вновь отправила отцу письмо — на этот раз толково, обстоятельно. Выходило так, что заграницей я усовершенствовалась в пеньи, и в России легче мне устроиться.

Теперь стала я спокойней. Ну, значит, и в Россию еду, когда — еще увидим, но, главное, сама поверила, что заграницей прожила не зря, а в Россию возвращаюсь свободная и крепкая. На Страстной говела, Светлый праздник встретила легко. Мне вспомнился Маркуша, та далекая Святая, когда мы ходили с ним к двенадцати Евангелиям, разговлялись на заводе. Как и тогда, теплая, безлунная и тихая ночь была над Римом, я учила сэра Генри нести свечку непогашенной до дома. Он покорно исполнял все, удивлялся у меня в отеле русским куличам и пасхе.

Скоро собирался он уехать — нельзя же опоздать на скачки, дальше — должен плавать у себя на яхте, вообще, много дел. Нужно еще посмотреть Ливан, Месопотамию. Также не был он на Яве.

— Вы вот соберитесь к нам в Россию, вот экзотика, вам нужно побывать… и прямо в Галкино, я покажу вам тот народ, что называется мужик.

Сэр Генри несколько был озадачен: он в России не бывал, и вдруг почувствовал — да, это промах для культурного и столь серьезного британца.

— Хорошо, приеду.

В мае ситцевая Русь нахлынула в Рим снова, снова Кухов появился их вожатым, и теперь в дело вовлекли Георгия Александровича, — он стал главным представителем экскурсий.

Но Кухов был мрачнее.

Встретив меня, осклабился, снял пенснэ с угреватого носа, поправил волосы слипшиеся.

— Возобновим знакомство, очень рад. Но теперь я, до некоторой степени, вам подчинен… ну, не вам прямо, а господину Георгиевскому, значит, косвенно…

Глазки его блеснули.

«А зависти ведь накопил порядочно в своих угрях».

Георгий Александрович читал для экскурсантов лекции по искусству и археологии. Делал все добросовестно. В жару пекся на Форуме, объяснял, выслушивал с терпением, не раздражался даже и на Рождество Христово. Я на него посматривала и посмеивалась.«Благотворное влияние Сенеки —

Вы читаете Золотой узор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату