XVI
В Одессе мы расстались. Георгий Александрович остался по делам — конечно экскурсантов — а я поехала к Москве и Галкину. Навстречу шла Россия — поезда с солдатами, гармоники, хохот и плач на вокзалах, погоны, лошади, орудия, лафеты, белые вагоны санитарные, хмурые облака, бездомный ветер. Август подвывал — и в полях сжатых, лесах порыжелых, черной в дожде пахоте крепкое было — и мрачное. «Да, это не Рим, и не Фраскати, и не пастушонок Джильдо». Я одна сидела в купэ синего вагона, — чистая, с духами, несессерами, и барыней глядела на тянувшиеся к смерти караваны. Нет, не безучастно. Я была иной, чем в Риме, но смотрела всетаки, как бы с иной планеты.
— Прощай, барынька, ручки беленькие — помирать едем, мать твою растак, — крикнули мне раз из воинского. Я не смутилась, ничего, народ, конечно, груб, но ведь война…
В Причалах, ближней станции от Галкина — знакомая мне тройка поджидала. В корню серая кобыла, караковые на пристяжках, и знакомый Дмитрий, в красном кушаке, все те же рыжие усы, шляпа извозчичья. Снял ее спокойно.
— С приездом, барыня.
Но кто-ж еще в коляске — маленький, с темными глазами, в матросской бескозырке с ленточками… Бог ты мой!
— Я приехал тебя встретить, мама.
Андрюша сказал сдержанно, лишь в глазах какой-то блеск, напряжение. «Приехал тебя встретить» — да ведь он совсем маленький, а не бросается, и не кричит, глядит серьезно, кто еще такая эта мама, как с ним обойдется — он меня почти что и не знает.
Я его схватила, обняла, заплакала. Дмитрий тронулся степенно, как и полагалось галкинскому кучеру. А я ревела.
— Ты чего же плачешь, мама, я здоров, дедушка тоже, ты приехала…
Он будто удивился даже. Взял за руку, поцеловал, приник. А когда строения Причал были уже сзади, и мы ехали мимо крестцов овса, опушкою дубового лесочка, он закрыл глаза, опять погладил руку мне.
— Я очень рад, что ты вернулась. Я очень рад.
И еще тише добавил:
— Ты как раз такая, как я думал.
Он не спросил, где я была, что делала, отчего не писала — он ведь маленький. Глядит, доволен, что вот у него мама, такая, как он думал, настоящая.
—Отчего же папа с тобой не приехал?
—Папы нет в Галкине.
—Где же он?
Андрюша поглядел на меня темными, серьезными глазами.
— Мы получили твою телеграмму, он сейчас же сел, в Москву уехал. Я даже удивился.
Андрюше это показалось странным, мне — не очень. Все же легкая стрела кольнула сердце. Я глядела на знакомые поля. Знакомые крестцы овса стояли, вечные грачи, отблескивая крыльями, обклевывали что возможно, косо перелетывали в ветре. Ветер был прохладный, августовский. Небо в тяжких облаках, и их суровый бег, терпкая острота воздуха, шершавый облик деревушек, — все имело вид нерадостный. «Да, это родина, и здесь война, здесь все всерьез».
Но я не пожелала впадать в сына блудного. Не хочет Маркел видеть меня — его дело, я же голову не собираюсь ни пред кем склонять.
Мало изменилось Галкино в мое отсутствие. Так же лаяли на нас собаки, молодые утки в ужасе шарахнулись во дворе перед тройкой.
Дмитрий подкатил к подъезду полукругом — не без шику.
Отец вышел меня встретить в валенках, пальто и с палкой — на конце резиновый чехольчик. Так же тщательно разглажен боковой пробор, осунулся. Болели ноги. Он меня поцеловал и слезы выступили на глазах. Руки у него старые, мягкие, в мелких веснушках — мне стало жалко этих рук, я их поцеловала.
Он задохнулся, сел на скамеечку у подъезда и замахнулся, ласково, сквозь слезы, на меня палкой. Но тотчас заметил что у левой пристяжной постромка коротка, и погрозил Дмитрию тою же палкой.
— Ноги повыдергаю! Опять у вас Руслан зарубится, э-эх, разбойники!
С Любовью Ивановной мы встретились доброжелательно, все же она в первую минуту чуть сконфузилась — теперь мне приходилась мачехой! Как-то окрепла, раздобрела и заматерела.
Конечно, мы уселись за обед. Отец пил пиво, подпирал рукою голову.
— Скажи пожалуйста, что за чудак Маркел. Вчера вдруг взял и укатил в Москву. Тут за тобой, на мельницу лошадей нет, а ему в Москву… Фантазеры вы какие-то, все, право. Не реальные вы люди.
Он неодобрительно покачал головою.
— Вот и этот шибзик — потрепал мягкою рукой по голове Андрюшу — тоже уж, все с книжками, и про войну… чуть сам, что ли не собирается… Хорошо еще, охотой занялся, к природе ближе.
Отец имел вид человека старого, и мало чем довольного. Андрюша молча ел. После обеда он повел меня к себе, по крутой лесенке в мезонин. Одну из двух знакомых комнат занимает теперь он. Стоял тут стол с книжками, висело ружьецо на стенке, патронташ, ягдташ. Рядом карта войны — с флажками. А под ними верстачок, станок для переплетного занятия.
— В другой комнате спал папа. Там ты будешь теперь, правда?
Вечером, когда его укладывала, он опять ко мне прижался.
— Как я доволен, что ты здесь.
Потом сказал:
— Мама, мы победим, правда? Жаль, я маленький, я бы тоже хотел воевать… за Россию.
Долго расспрашивал меня и про войну, и про Париж, Италию — а за кого Италия, за нас, или за немцев?
Уйдя к себе, я не затворила двери. Он ворочался, вздыхал, не мог заснуть. Потом затих… А я раскладывала свои вещи в комнате Маркуши. Близ полуночи отворила окна, высунулась. Как темно в деревне хмурой ночью августовской, как тяжко ветер распевает в старых липах и березах. Родина! Тьма, и поля, и поезда на запад, к тому краю роковому, где гудит земля в беде.
Ну, ладно, все равно.
На утро пробудилась бодрой. Серенький, спокойный день взглянул. Рябина закраснела за окном, по тополю гладко-серебристому взбежала белочка и поиграла раскидным хвостом, на меня метнула глазком вострым.
Пахло милой, терпкой осенью. Гудела молотилка на гумне, и мерно-однотонно мальчик вскрикивал на лошадей:
—Эй-й-о! Эй-й-о-о!
Я была снова дома, в жизни крепкой и слежавшейся, настоенной отцовским табаком, серьезной хлопотливостью Любови Ивановны, пропитанной деревней и Россией. Во мне текла помещицкая кровь, мне вкусны были запахи деревенские, и утренние дымки над избами, и туман осенний над ложбинами, и хрусткие яблоки. Хороши сумерки в зале, — мы с Андрюшей у китайского бильярдчика, рассеянно гоняет он шары, позванивая в колокольчик, я рассказываю о Париже, Риме. В столовой, рядом, самовар уже бурлит. Краснеют угольки, клокочет пар, и тяжко, волоча немного ноги, ползет отец из кабинета, после сна. Приносят почту, письма и газеты.
Лампу зажигают над столом. В наш тихий круг врывались вести о сражениях и маршах, отступлениях и наступлениях. Андрюша тащил карту, начиналось размещение флажков. И тут мне становилось холодней. Волнение глухое, темное овладевало. Вот мы сидим, в уютном доме, в Галкине великорусском, барственно и крепко, из под светлой лампы ужасаемся и восхищаемся… Нет, лучше уж не думать!
Так проходили мои дни. В сущности, я не знала будущего. Сейчас я тут, а дальше? Оставаться? В Москву ехать? А Маркуша?
Я не питала теперь уязвленности к Маркуше, явно от меня уехавшему, — здесь в России я почувствовала — он муж мой, почему же его нет, чего ему в Москве сидеть? Я написала — кратко и решительно, что нам необходимо видеться.