рефлексию о роли, месте и философском значении индивидуальной воли человека. Происходил определенный разрыв между общепостструктуралистской мировоззренческой позицией и реальной практикой общественного поведения Кристевой с ее неуемным политическим темпераментом. Эта внутренняя двойственность, возможно, и явилась одной из причин, почему ее более чем условно называемый «семанализ» не получил столь широкого распространения, проще говоря, не превратился в «аналитическую дидактику», как, например, американский деконструктивизм. Хотя аналитический аппарат, разработанный Кристевой в ее «Семиотике» (1969), «Революции поэтического языка» (1974) и «Полилоге» (1977) более фундаментально научно и логически обоснован, но, увы! сама эта фундаментальность и тенденция к всеохватности сослужили ей плохую службу, сделав ее слишком сложной для средне- литературоведческого восприятия, по сравнению с относительной «простотой» и практической применимостью американского деконструктивистского анализа.
Подытоживая различия, которые существовали в 70-х гг. между Дерридой и Кристевой, можно свести их к следующему: для Дерриды (как и для Фуко и Барта той эпохи) субъект (т. е. его сознание) был в гораздо большей степени «растворен» в языке, как бы говорящем через субъекта и помимо него, насильно навязывающем ему структуры сознания, в которых субъект беспомощно барахтался, имея в качестве единственной своей опоры в противостоянии этим структурам лишь действие бессознательного. Причем последнее в большей степени характерно для Фуко и Барта, чем собственно для Дерриды, ибо, с его точки зрения, противоречивость сознания как такового была главным действующим лицом истории. Телькелевская политическая ангажированность Кристевой, ее нацеленность на «революционную» перестройку общества заставляли ее напряженно искать пути выхода из этого теоретического тупика, а единственно возможный источник, откуда смогли бы исходить импульсы к разрушению старых мыслительных структур и утверждению новых, она находила лишь в субъекте.
В определенном плане поиски Кристевой несомненно перекликаются с мечтой Фуко об «идеальном интеллектуале», но в гораздо большей степени они оказываются близкими настроениям «левого деконструктивизма» 80-х гг., а ее постоянная озабоченность проблематикой субъекта предвосхищает ту переориентацию теоретических исследований, которая наметилась в этой области на рубеже 80-х — 90-х гг. (прежде всего в феминистской «ветви» постструктуралистской мысли). Поэтому, можно сказать, что Кристева несколько «обогнала» некоторые линии развития постструктурализма, выявив в нем те акценты, которые стали предметом исследования спустя десятилетие.
Для Кристевой оказалась неприемлемой сама позиция «надмирности», «отстраненности», «принципиальной исключенности» из «смуты жизненного бытия» со всей ее потенциальной взрывоопасностью, которую демонстрирует теория Дерриды. Для нее соучастие в процессах общественного сознания, переживаемое ею как сугубо личностное и эмоционально-реактивное в них вовлечение, находит (и должно находить, по ее представлению) полное соответствие в ее собственной теоретической рефлексии, которая если и не воспевала, то по крайней мере столь же экзальтированно отражала состояние умственной возбужденности, наэлектризованности, питаемое майскими событиями 1968 г. Разумеется, мне бы не хотелось создавать ложное впечатление, что теория Кристевой может быть целиком объяснена политическими событиями во Франции той эпохи. Естественно, все гораздо сложнее и далеко не столь однозначно, просто (если вообще это слово здесь уместно) произошло совпадение или наложение личностного мироощущения Кристевой, ее восприятия жизни (не забудем о ее «социалистическом болгарском происхождении») на философско-эстетический и литературный «климат» Франции того времени, когда подспудно вызревавшие новые идеи и теории получили внезапный, мощный энергетический импульс, разряд политической событийности, спровоцировавший их дальнейшее бурное развитие.
Кристева, как и Делез, не создала ни достаточно долговременной влиятельной версии постструктурализма, ни своей школы явных последователей (за исключением феминистской критики), хотя ее роль в становлении постструктуралистской мысли, особенно на ее первоначальном этапе, была довольно значительной. Она активно аккумулировала идеи Барта, Дерриды, Лакана, Фуко, развивая их и превращая их в специфический для себя литературно-философский комплекс, окрашенный в характерные для конца 60-х — первой половины 70-х гг. тона повышенно экспрессивной революционной фразеологии и подчеркнуто эпатирующей теоретической «сексуальности» мысли. Вполне возможно, что в атмосфере духовной реакции на студенческие волнения той эпохи консервативно настроенное американское литературоведение постструктуралистской ориентации настороженно отнеслось к «теоретическому анархизму» Кристевой, как впрочем и ко всем «телькелистам», за исключением всегда стоявшего особняком Р. Барта, и не включило ее в деконструктивистский канон авторитетов. Поэтому влияние Кристевой на становление деконструктивизма в его первоначальных «йельском» и «феноменологическом» вариантах было минимальным.
Новый пик влияния Кристевой пришелся на пору формирования постмодернистской стадии эволюции постструктурализма, когда обнаружилось, что она первой сформулировала и обосновала понятие «интертекстуальности», а также когда образовалось достаточно мощное по своему интернациональному размаху и воздействию движение феминистской критики, подготовившей благоприятную почву для усвоения феминистских идей французской исследовательницы. В частности, ее концепция «женского письма» стала предметом дебатов не только в кругах представительниц феминистской критики, но и многих видных теоретиков постструктурализма в целом. Фактически лишь в начале 80-х гг. американские деконструктивисты стали отдавать должное Кристевой как ученому, которая стояла у истоков постструктурализма и с присущим ей радикализмом критиковала постулаты структурализма, давала первые формулировки интертекстуальности, децентрации субъекта, аструктурности литературного текста, ставшие впоследствии ключевыми понятиями постструктурализма.
Что привлекает особое внимание к Кристевой — это интенсивность, можно даже сказать, страстность, с какой она переживает теоретические проблемы, которые в ее изложении вдруг оказываются глубоко внутренними, средством и стезей ее собственного становления* Яркие примеры тому можно найти и в ее статье «Полилог» (271), да и во всей вводной части ее книги «Чуждые самим себе» (1988) (265). В общей перспективе развития постструктурализма можно, разумеется, много сказать о том, как с нарастанием постструктуралистских тенденций изменялся и стиль Кристевой, в котором на смену безличностной, «научно-объективированной» манере повествования, типичной для структурализма с его претензией на «монопольное» владение «истиной» в виде постулируемых им же самим «неявных структур», пришла эмфатичность «постмодернистской чувствительности» — осознание (и как следствие — стилевое акцентирование) неизбежности личностного аспекта любой критической рефлексии, который в конечном счете оказывается единственно надежным и верифицируемым критерием аутентичности авторского суждения в том безопорном мире постструктуралистской теории, где безраздельно властвуют стихии относительности.
Ролан Барт: от «текстового анализа» к «наслаждению от текста»
Самым ярким и влиятельным в сфере критики представителем французского литературоведческого постструктурализма является Ролан Барт (1915–1980). Блестящий литературный эссеист, теоретик и критик, проделавший — или, скорее, претерпевший вместе с общей эволюцией литературно-теоретической мысли Франции с середины 50-х по 70-е гг. — довольно бурный и извилистый путь, он к началу 70-х годов пришел к постструктурализму.
Именно эта пора «позднего Барта» и анализируется в данном разделе, хотя, разумеется, было бы непростительным заблуждением сводить значение всего его творчества лишь к этому времени: всякий, кто читал его первую книгу «Мифологии» (1953) (83) и имеет теперь возможность это сделать в русском переводе (10, с. 46–145), способен сам на себе ощутить обаяние его личности и представить себе то впечатление, которое производили его работы уже в то время. Но даже если оставаться в пределах интересующего нас этапа эволюции критика, то необходимо отметить, что многие его исследователи (В. Лейч, М. Мориарти, Дж. Каллер, М. Вайзман и др.) склонны выделять различные фазы в «позднем Барте»