— Кажется, нет. Точно знаю, что моего прадедушку звали Иваном Рыбниковым, он был адвокатом и жил в Петербурге. Мой дедушка Алексей Иванович Рыбников священником тоже не был. В 60—70-е годы XIX века их семья разорилась, и он молодым человеком ушел на юг, под Ростов-на-Дону, в станицу Нижне-Чирская. Там его приютила и взяла на работу немецкая семья Бушманов: Карл и Анна Кирилловна. И он работал в «Аптеке Бушмана», пока не встретил мою бабушку Анну Степановну Филатову, дочь генерала медицинской службы. Они поженились, и в 1912-м родилась моя мама Александра Алексеевна Рыбникова.
— Когда он наступил, у донских казаков все закачалось и затрещало. Был момент, когда семейство вывели на балкон и уже хотели было расстрелять, но народ заступился: генерал-то медицинской службы, и ничего, кроме добра, от нашей семьи не видели. Но через день бабушка и дедушка повстречали разъезд красных. Бабушка защищала мужа руками, ей прострелили палец. В тот же день она нашла убитым на улице своего отца Степана Михайловича Филатова. Ее брата Анатолия, полковника царской армии, красные вынуждали снять погоны. Не хотели просто так убивать, искали повод. Но он им ответил: «В моем возрасте погоны уже вросли в тело». И застрелился. Другой брат, Николай, был убит на Первой мировой, с фронта прислали его очки и Евангелие. Третий, Георгий, погиб в Петербурге, сестра Лидия уехала за границу, а сестра Валентина вышла замуж за красного командира по фамилии Софронов, начальника каких-то железных дорог. После этого дедушка и мама с пятилетней дочкой перебрались в Москву, в десятиметровую комнатку на 3-й Тверской-Ямской, дом 32, кв. 30. И в этой самой комнатке они жили, пока дедушка не умер от тифа, заразившись в трамвае. В 1944-м мама встретила папу. А в 45-м родился я и провел в этой комнатке первые 14 лет жизни — поступил в школу, учился играть на фортепиано.
— Да. Выбрались мы из этой комнатки благодаря письму председателя Союза композиторов Тихона Николаевича Хренникова, которому папа принес мои ноты. Хренников посмотрел и сказал: «Талантливый парнишка». И написал письмо председателю Моссовета с просьбой помочь. Помогли. В 57-м на бульваре Карбышева, около Серебряного Бора, у нас появилась отдельная однокомнатная квартира. И там ванна, горячая вода! По тем временам это было что-то невероятное. Ведь раньше мы ходили мыться в баню в Оружейном переулке.
— Я начал подрабатывать: работал в детском саду аккомпаниатором, у меня были ученики. А лето проводил в Дубовке под Сталинградом, на Волге, у бабушки Александры Степановны. Река, эти волжские степи, бахчи — серьезное дело, я вам скажу. У нас была своя бахча, были арбузы и дыни в огромном количестве, а еще осетры, икра, вишня. Но за хлебом мы вставали в очередь в четыре утра и ждали, пока завезут. Меня, крошечного, брали с собой: хлеб выдавался на конкретного человека, и если просто сказать: «У меня ребенок дома», — не верили. Но, знаете, в молодости все казалось прекрасным, даже хлебные очереди. А знаменитая Центральная музыкальная школа — это, конечно же, сказка. Мы учились вместе с Николаем Петровым, Владимиром Спиваковым, в общем, практически со всеми нашими будущими музыкальными звездами. ЦМШ была кузницей лауреатов с мировыми именами. Потом я поступил в консерваторию.
— Да, тогда в моей жизни началась эпоха Хачатуряна. Я учился у него с десятилетнего возраста, и в период ЦМШ, и в консерватории, и в аспирантуре. Он мне помог одним важным советом. 7 лет я занимался преподаванием в консерватории, меня это тяготило. И однажды он говорит: «Понимаешь, художник должен быть настоящим революционером. А когда ты преподаешь, революционность притупляется, и уже начинаешь мыслить по-другому. Тебе не надо преподавать». Хачатурян, можно сказать, спас меня. После этого разговора я понял: надо идти своим путем.
— Хотя он и был депутатом Верховного Совета, но как-то дистанцировался от советского общества. Он ездил с гастролями по миру, и для него не существовало этих границ — «советское — не советское». Да и класс у нас в консерватории был интернациональным, с нами учились американцы, европейцы, японцы. Не было этой советской ограниченности. Раскованность мысли — вот главное, чему мы научились. А еще отсутствию диссидентского мышления.
— Диссиденты для меня — это люди, которые отталкивались от инициативы противника, от советской власти. И вся их энергия была в том, что они «против режима». Но убери эту власть, и у них ничего не остается. Энергии неоткуда взяться. А мы старались эту власть не замечать, как плохую погоду.
— Ну да. У меня это началось в 1966 году, когда мою Вторую сонату для фортепиано за «авангардизм» признали, так сказать, конфликтным произведением. Мы показывали работы на кафедре композиции, профессора выносили вердикт. Мне хотели ставить двойку. Вступился Арам Ильич и сказал что-то о праве на поиск и ошибки. В общем, защитил. Но конфликт был серьезный, я даже заболел язвой желудка. Врачи утверждали, что это последствия перенесенного стресса.