меня, как собственная жизнь: до сих пор храню фотографию девушки, которую впервые поцеловал, до сих пор — первую, написанную лично мной, рекламу и даже речь, произнесенную в день окончания Высшей Школы Альберта «Зу-Бу» Леонарда, речь под названием «Колумб, первый Американец». Там же лежат разные фото других периодов моей жизни, любовные письма, обязательства: святые и придурковатые, могущие вогнать Флоренс в краску или шок. Я хранил это богатство взаперти. Потому что наш с Флоренс договор был основан на благоразумии. Не причинять боль близкому, не испытывать семью страданием! Семья, то есть договор, — превыше всего!
До Гвен все шло без сучка и задоринки. В сейфе моя мятежная натура была надежно заперта. Существовал еще один тайник, который я умудрялся держать взаперти, тайник моих чувств. Он щелкал на запор, лишь только я входил в наш дом, к Флоренс. Этот тайничок имел девиз: «Спасение в равнодушии!» И только теперь мне стало до конца ясно, каким боком мне вышло это самое равнодушие, ведь первым звоночком сползания к неравнодушию послужил разгон гарема. Но предупреждение не возымело действия. Спустя какое-то время я выкинул из сейфа все, что не имело отношения к Гвен (второй звоночек). Нет, не на помойку, разумеется, а связав в пакет, скрепив скотчем и опечатав пересечения веревки воском, уложил в здоровенный металлический шкаф, стоящий за кабинетом мистера Финнегана, где я держал остальные личные бумаги и документы, по тем или иным причинам не хранившиеся дома.
Вот поэтому в тот день, когда я забыл запереть сейф, в тот день, когда служанка Ирэн открыла его, там лежали лишь несколько записок от Гвен, распознать по которым хоть что-то было невозможно, и прекрасно сделанная, шикарная серия жемчужин пляжного искусства, по которым компромат был виден невооруженным взглядом.
В то утро я проснулся и обнаружил, что мозг мой как в тумане. (Отец в те времена, когда я учился в школе, замечая подобное состояние, кидал на меня укоряющий взгляд и говорил: «Эй, Шекспир, вставай!» Затем он смеялся, вертел головой, выискивая свидетелей пробуждения его горе-сына, и, найдя кого-нибудь, указывал на меня жестким пальцем и повторял уничижающе: «Безнадежный случай!») Разлепив сонные глаза тем утром, я ощутил, что не знаю, чем мне заняться, какую шкуру натянуть на себя, и куда пойти, и кем прикинуться на этот раз. Я встал, ранняя пташка, побродил по дому, сделал кофе — он горчил, сходил на лужайку, вознамерившись постричь травку, и, так и не приступив к делу, подумал, что что-то грядет, не зная конкретно что, открыл «Лос-Анджелес Таймс», бросил ее и сел. Сел в нашей, официально для этой цели предназначенной, гостиной. Очень темной и обставленной очень дорогой мебелью, сел в своих шортах и старой пижамной куртке, глядел перед собой и просидел так целый час. Окружающий мир был нереальным и бесцветным, как говорят евреи, «без горчинки», не стоящим движений души и тела. Наконец, для возрождения хоть какого-то вкуса к жизни, я поднялся наверх и достал «пляжные» снимки. От них исходило облегчение. Поэтому я решил принять душ и потом еще раз пересмотреть их. Я аккуратно уложил их в сейф, но не запер его. Затем в течение десяти минут я обливался горячей водой, наклонившись, чтобы не замочить голову. С чего бы это, размышлял я, один взгляд на снимки — и настроение улучшается? Наверно, хоть они реальны. Я могу и не стать тем, кем мечтал в детстве, но на этих снимках я, по крайней мере, существую как человек. Вот они — доказательства! Я вышел из душа и запел. Эллен, заслыша мелодию, зашла ко мне. Дочь выглядела в то утро очаровательной, вся светилась надеждой на лучшее (не буду уточнять, на что именно), лучилась светом вся ее фигурка, таков был возраст, и я решил позавтракать с ней. Что и сделал. Затем мы прогулялись среди цветов за домом. Бассейн выглядел идеально чистым; воду, казалось, можно черпать и пить, я немедленно скинул одежду, оставшись в шортах, она — тоже, и мы прыгнули. Я блаженствовал — и уже предчувствовал, что по дороге на работу надо обязательно навестить Гвен, как я не раз делал, чтобы придать дню соответствующее начало. После чего я решил отдать свое лицо в руки парикмахера Джерри и позволил ему испортить внешность вниманием и лосьонами. И вот, сев к Джерри в необъятное кресло и почувствовав прикосновение к щекам горячего полотенца, я вспомнил, — о Боже! — что забыл запереть сейф.
По-моему, служанка Ирэн вынесла тяжелое моральное испытание. Старушка была что надо, вполне счастлива в цепких руках Абиссинской баптистской церкви. Договор с ней предусматривал, что кто-то из нас должен был возить ее каждое воскресенье в церковь, иначе она не работала по выходным. И ее этические нормы были твердыней. Но самое тяжкое испытание морали — это дилемма между двумя моралями, в данном случае между своим достоинством (ясно, что сейф не ее ума дело, даже если до этого случая он и бывал незапертым, какое вообще отношение она к нему имела?) и солидарностью пола, имеющей один-единственный логический вывод: наставлять мужей на путь истинный. Должно быть, Ирэн нелегко дался выбор. Почему одна мораль перевесила в ее душе, я так и не узнал, но она отдала снимки Флоренс, видимо, решив, что это наиболее правильный выбор. Всю жизнь я страдал от тех, кто поступает правильно.
Но Ирэн недоучла Флоренс. Заметьте, жене служанка нравилась. Ирэн была старательна и безупречно честна, а такие служанки на дороге не валяются. Она действовала правильно, преданная дому и воинственно настроенная к гулящим мужьям (и к своему гуляке тоже). Но роли это уже не играло. Флоренс выгнала ее тем же утром. Велела собираться и выметаться. Через час после события Ирэн уехала из нашего дома навсегда. Флоренс не потерпела в доме служанки, сующей нос не в свои дела.
После ухода Ирэн Флоренс осталась с фотографиями наедине и долго и пристально вглядывалась в них. За ланчем я сбежал домой под наспех придуманным предлогом. Флоренс встретила меня у входа и сообщила, почему она прогнала Ирэн. Затем вскинула глаза на меня. И уйти от них мне было некуда.
Флоренс бродила по дому — я не стал ходить за ней по пятам, говорить о чем-то было бесполезно. По нашим с Гвен глазам на тех карточках все читалось с предельной откровенностью. Вы видели когда-нибудь кота, когда он занят любовью? Да, да, некоторые из фотографий выглядели далеко не игриво. И Флоренс просто должна была задаться вопросом: как же давно он не смотрел такими глазами на меня? Итак, какого дьявола я сделал эти фотографии? Любовь превратила меня в идиота.
Вскоре послышался шум отъезжающей машины. Доктор Лейбман, подумал я. О’кей. Меня знобило: немного от страха, немного от волнения.
Начался день, как его можно назвать, окончательной переоценки. Но если я провел те часы в духовном самосозерцании, то Флоренс потратила их на практичные цели. О докторе Лейбмане она и не вспомнила. К нему она заглянула позже. А поехала она прямиком к своему адвокату, Артуру Хьюгтону. (Вообще-то Артур обслуживал нас двоих. Но потом, когда дело подошло к своей последней черте, он стал только ее юристом. Поставил на выигрывающую лошадь!) У них состоялось «предварительное обсуждение». Артур успокоил ее исходом некоторых интересных дел о разводах. В процессе беседы, полностью удовлетворившей Флоренс, выяснилось, что в ее руках находится тот самый бич, с помощью которого она, когда пришло время, выбила из меня абсолютно все и оставила мне из имущества и денег только меня самого и те самые злосчастные снимки. И то только потому, что она не хотела их больше видеть. Папочка Флоренс когда-то был президентом колледжа в Новой Англии (того самого, который я окончил), потом ушел на пенсию и стал председателем правления большой юридической конторы, негласно поддерживающей свою белую протестантскую сущность, где, кстати, работал и Артур Хьюгтон. Флоренс сказала мне как-то, пребывая в добром и беззаботном расположении духа, что она всегда презирала членов этой фирмы за их похожесть друг на друга и непохожесть на меня. Обстоятельства изменились, и она неожиданно для себя нашла, что ей нравятся даже их одинаковые физиономии. Еще бы, Флоренс убедилась, что ее надежно защитят. Это придало ей уверенности и объяснило ту разительную перемену в отношении ко мне буквально в тот же день.
В офис я не поехал. Гвен для передачи новостей звонить тоже не стал. Просто сел, свесив ноги в бассейн, и поздравил себя с тем, что момент, который я ждал в течение нескольких месяцев, наконец наступил. Да, да, джентльмены! Ни итальянец, ни испанец, ни, разумеется, француз не отдали бы свой дом, деньги и жену за сраный сучий зад! Ни один грек, древний или современный, не выбил бы из-под себя стул даже за мизерную долю вышеоговоренного, будь эта задница хоть как великолепна! Грек спокойно принял бы к сведению тот факт, что человек должен поступиться многими вещами, чтобы не потерять главного. На этой мысли я заснул.
Сон был черен. Я проснулся на подстилке у бассейна, почувствовав, что рядом стоит Флоренс. Но глаз не открыл, не будучи готовым к окончательному приговору. Оказалось, Флоренс держала в руке бокал с моим любимым сухим «Гибсоном» — а это всегда предвещало ее хорошее отношение ко мне. Она поставила бокал на столик, стоящий у креслица, рядом с которым я спал, и мягко сказала: