— Могу сказать, что вы думаете, — произнесла она. — Все видят то же, что и вы! Если не больше!
— Хм, — промычал я. — Не знаю, не знаю.
— Я вам еще кое-что скажу. Мужчины, таковы они от Бога, понимают и ждут. Тут ни убавить, ни прибавить. Но женщины — хуже. Они все делают вид, что это грех. И шипят, и ворчат, но все представляют себя на ее месте. — Она показала в зал. — Эта Рамера, эта puta… — Она страстно перешла на испанский и продолжила на английском: — Я хотела сказать, что эта блядь ждала своего шанса два года. Но я-то знаю, что с ней скоро будет. Потому что у моего папы была такая же штучка, и не одна. И я помню маму, когда он перестал с ней спать, — она стала толстой, как я… Не смотрите на меня!
— Извините, — смутился я.
— Я ревновала отца к этим девкам и в то же время восхищалась им. Потому что он — macho! Так устроен наш мир, разве нет? Время женщины коротко. Мужчине надо показывать свое macho. И мой Альберто меня не предаст. Даже с ней, или с любой другой — он никогда никому не позволит обидеть меня.
Я восхитился — от нее волной исходила гордость за мужа! Нет, это было не восхищение, черт возьми, просто свинство так ободряюще восхищаться человеком в такой беде. Я почувствовал к ней симпатию. И будь я проклят, мелькнуло в голове, если я сделаю ей хуже своим бумагомарательством!
Мы стояли на балконе, над 116-й улицей, проветриваясь, каждый погруженный в свои думы. Я думал: одно дело — писать книги, и совершенно другое — быть наемной писательской тварью — журналистом, кем ты и являешься, дружище. В литературе ты увековечиваешь опыт, жизнь и боль людей, ты отмечаешь их человечность. Но в журналистике ты занимаешься другим, Эвангеле (Эвангеле — так звал меня отец, это мое старое и правильное полное имя), ты уничтожаешь людей на потеху читателям и ради вспухания своего банковского счета. И если до сих пор ты не осознавал, как называется этот род деятельности, то я скажу, это — самая настоящая puta, и другое, что она говорила на испанском, а на чистом английском — проституция.
Она тоже думала.
— Мне боязно, как вы сказали. Я обеспокоена тем, что он не стремится к тому, чего хочет. Он дает им то, чего хотят они. Как и эта puta. Он может обзавестись девочкой получше. Но она охотится на него, а я вновь беременна, а она охотится. Поэтому однажды он сдастся. Как я понимаю, для политика это плохо. Как вы говорите, он может стать как остальные — идти на все ради голосов. Вместо того, чтобы сказать: я хочу этого, хочу вот так! Я права? Может, вы напишете об этом в статье — он прочтет и поймет.
— Я хочу показать вам кое-что, — сказал я.
И повел ее к месту, где мы сидели, извлек из-под стола папку Штерна с пикантностями и, взяв ее за руку, отвел в дальний от оркестра угол зала. Я положил папку на банкетный стол и открыл ее. Я показал ей все фотографии, даже самые гнусные. Она не вымолвила ни слова. Показывая снимки, я посвятил ее в технику обработки людей. Первый шаг — подружиться и заставить человека поверить мне. Затем они могут пригласить меня на ужин и расскажут все. А позже я запишу то, что они не хотели бы видеть напечатанным. К тому же я использую и снимки. Как, например, эти.
Ее голова была склонена над работами Штерна, губы сомкнуты. Но грудь ее вздымалась. Затем она начала яростно рвать фотографии. Ого, в ней еще осталось неистребимое женское!
Танец кончился, все расходились. Некоторые заметили, что в дальнем углу что-то происходит. Штерн искал папку, водя глазами под столом. Тут он увидел меня и жену Рохаса, методично и страстно делающую из драгоценных кадров мельчайшие кусочки фотобумаги. Он издал вопль (типичный нью-йоркец) и ринулся к ней. Он обхватил миссис Рохас и попробовал оттащить ее от стола. Но она укусила его за руку, да так сильно, что он отлетел от нее и приземлился прямо на свою бисексуальную задницу.
Рохас-старший, к тому времени тоже прибежавший, сумел преуспеть в оттаскивании жены от папки. Штерн поднялся и завопил на меня: «Зачем ты показал ей папку? Ты псих или кретин?»
— Показал? — сказал я. — Я дал ее!
Я взял один из снимков, с Рохасом, и тоже начал рвать его.
Любовница Рохаса тоже подошла и, оглядев разбросанные шедевры, нашла один, который ей очень понравился.
— Ой, как чудно! — воскликнула она и тонким голосом вскричала: — Альберто! Можно я возьму ее себе?
Чаша терпения миссис Рохас переполнилась. Она раздвинула руки супруга, на мгновение ослабившего хватку, и двинулась на соперницу.
— Callejera! — заревела она. — Puta!
Глаза и лицо любовницы были атакованы ее толстыми пальцами с отточенными длинными ногтями. Она пропахала ее лицо сверху донизу с такой силой, что что бы ни случилось с той до конца жизни, этот вечер ей не суждено было забыть.
В эту секунду массивная мамаша юной соперницы жены Рохаса, издав вопль джунглей, вцепилась в миссис Рохас. Втроем они начали метаться по залу, вскидывая руки с заостренными ногтями и трепля прически друг друга. Мистер Рохас, разумеется, поспешил на помощь жене. Братья любовницы, все трое, бросились на Рохаса. Он был настоящий macho, как сказала миссис Рохас, и ответил им достойно.
Вмешался священник, вскоре пожалевший об этом. В схватку вступил и отец мистера Рохаса, старик семидесяти с лишним лет от роду, но крепкий, как старый дуб. Следующим участником драки стал телохранитель Рохаса, невысокий малый с лицом убийцы, несомненно, знающий свое ремесло и самозабвенно приступивший к нему. Обслуга и гости разделились на две половины. Один тип из оркестра, трубач — видимо, бывший спортсмен, — тоже врезался в драку. Кто-то послал за полицейскими, два копа стояли у входа на улице. Когда они прибежали, драка стала официальной.
Я с огромным удовлетворением смотрел на эту прекрасную позорную комедию, в которой было больше честности, чем в прежней благочинности, и наслаждался своим поступком.
Штерн визжал мне в ухо:
— Я засужу тебя!
Затем:
— Полиция! На помощь! Полиция!
Но вдруг он сообразил, что происходящее перед носом станет его редкой репортерской удачей, и, в конце концов, что жалеть порванные снимки, если негативы у него дома. Поэтому появился его ладошковый «Майнокс» и стал стрелять по Альберто Рохасу и его избирателям.
Вот тогда я выступил в последнем акте своей пьесы о журналистах. Я схватил миниатюрный фотоаппарат Манфреда фон Штерна за длинную металлическую цепочку, присоединявшую его к карману, и вырвал оружие с корнем. Затем, взявшись за конец цепочки, я махнул пращой над головой и влепил аппарат в ближайшую колонну. Драгоценное содержимое вместе с корпусом разлетелось на мелкие куски. Это был конец Эванса Арнесса. Он влился в Эдди Андерсона.
Во время отречения от предыдущей жизни меня разобрал гомерический смех. Тот факт, что Штерн вцепился в мое горло, тряс меня и пытался ударить, делало ситуацию в моих глазах еще комичнее. Я чувствовал себя легко и свободно, воспарив над всеми земными обязательствами.
— Ты псих! — стонал Штерн. — Слышишь? Я упрячу тебя в тюрьму, дебил!
— Действуй! — проревел я в ответ.
Мысль о тюрьме только добавила веселья.
— Над чем ржешь, маньяк? — закричал старина Манни.
Я, неожиданно для себя, заключил его в объятия и стиснул от избытка пьяной любви ко всему миру. Он воспринял это как атаку, оттолкнул меня, закричав: «Полиция!» — и стал наскакивать на меня. Кто-то оттащил его, потому что следующее, что я помню, я искал Рохаса, а Штерн, в отдалении, все еще орал, все еще обещал засадить меня в кутузку.
Рохас наконец оторвал жену от любовницы и держал ее, прилагая некоторые усилия, потому что супруга жаждала крови. Вот и конец негласному договору, подумал я. Драка была в полном разгаре, стоял невообразимый шум. Единственный упорядоченный звук исходил от полицейских, свистящих в свистки и вызывающих по рации подкрепление. Я поблагодарил мистера и миссис Рохас, которые не могли, а вероятнее всего, не желали слушать, за гостеприимство. Сказал им, что статьи не будет и что я не приду к