ним домой завтра. Штерн снова добрался до моего уха, мешая произнести прощальную фразу к Рохасу, и я взял графин ромового пунша и выплеснул содержимое вместе с дольками лимона и прочей приправой на крашеную шевелюру репортера. И пока он брызгал слюной и отплевывался, я сунул его в гущу схватки, где он вскоре потерялся из виду в мелькании тел любовницы Рохаса, ее братьев, ее мамаши и папаши, ее дядьев, священника, преобразившегося трубача, телохранителя Рохаса, полицейских, обслуги и прочих любителей-инициаторов весело размяться.
Спускаясь по ступеням вниз, я увидел идущее навстречу подкрепление в униформах. Я шмыгнул в соседний бар. «Канадиэн Клаб» у них не обнаружился, и я попробовал их лучший ром. Я стоял в углу бара у окна и видел, как истеричный Манфред фон Штерн метался посреди проезжей части главной улицы испанского Гарлема, ловя такси. Когда он уехал, весь эпизод стал принадлежать древней истории. Я знал, что утром он появится в журнале, и подумал, что, может, лучше самому позвонить туда и уволиться, прежде чем меня выгонят. Но мысль показалась мне унылой отрыжкой былого тщеславия, и я расслабился.
Когда наверху вновь заиграл оркестр, я вылез на улицу. Был один из тех бодрящих дождливых вечеров, которые, собственно, и бывают зимой где-нибудь в Париже или Лондоне, случаются иногда и в Нью-Йорке, но никогда в Калифорнии. Я шагал по улице и думал: итак, ты получил то, что хотел, — хаос. Теперь у тебя ни работы, ни источника доходов, ничего, на что можно опереться. А вот с точки зрения Флоренс, к примеру, я стал настолько независимым, что перестал быть дойной коровой. Так или иначе, я стал свободным. И разбитым. Денег за билет на самолет мне не видать как своих ушей. И за отель придется платить из своего кармана. Я вытащил оставшиеся деньги. Ого, еще три сотни. Неплохо. Я определенно чувствовал себя более богатым, чем утром. Тогда у меня было всего 67 тысяч. Я так преисполнился сознанием своего богатства, что, минуя цветочную лавку, которую собирались закрывать на ночь, вошел, купил букет роз, дал мальчишке-посыльному доллар и приказал отнести букет лично мистеру Рохасу и передать мое им восхищение по-испански.
Теперь, когда больше ничего не оставалось делать, ничего больше не оставалось не делать. Я был слишком пьян и слишком счастлив, чтобы думать о ценностях и последствиях. Я хотел иметь дело с желаниями и хотениями. Я возжелал пойти в центр и встретиться с Гвен. Был ли в этом смысл? А будут ли мне рады? Будет ли она там вообще? Я не дал себе труда подумать над этими вопросами, потому что ответы на них ни в какой мере не поколебали бы решение идти пешком с 11-й улицы восточного района на 12-ю улицу западного, где она жила. «Джентльмены! — воскликнул я громко. — Всю свою жизнь я занимался экспериментами над своей внешностью и своей жизнью. В своей профессии я изгалялся над своим призванием. Сейчас я иду проконсультироваться у специалиста по аномалиям, а в общем — у обыкновенной мошенницы, живущей на 12-й улице. Или, как скажет миссис Рохас: „Andale burro!“»
Я выпил свой максимум и перестал бороться с опьянением — просто шагал, отпустив галстук, ослабив ремень на плаще. Проходя мимо другого пьяницы, дремавшего на тротуаре у входа в винный магазин, я снял с себя шляпу и водрузил ее ему на голову. Чем он там занимался: протестовал против закрытия или дожидался открытия, сказать не могу. Затем я нашел последний до сих пор открытый магазин и купил сигару за 85 центов.
А вот что случилось со мной на отрезке между 101-й и 16-й улицами и Лексингтон-авеню и 96-й улицей.
Я решил никому больше не угождать, кроме себя, поскольку всем, кому мог, я уже угодил. Я принес жертвы обществу, друзьям и сослуживцам, морали и нынешней семье. Я решил, что потратил слишком много своей жизни, служа другим, убеждая их, переигрывая их, обманывая их (для их же пользы), продавая товары, сделанные ими, продавая идеи, выставляемые ими на продажу. И, говоря понятнее, поддерживая их в стремлении жить, как хотят они, а не я. Я даже позволил подставить себя под пули громадному числу анонимных японских парней, и все это «ради нашего образа жизни»! Дудки! Теперь я погружаюсь в святость здорового эгоизма. Отныне я становлюсь симпатичным, спокойным, эгоистичным неудачником, антисоциальным, независимым выродком, невменяемым, скользким, недоступным и необщительным ублюдком. И если им это не понравится — Andale burro!
Я пересек 5-ю и 96-ю улицы и углубился в парк.
Что еще? У Флоренс для жизни есть все. Ко всему прочему, у нее есть и дорогой ей доктор Лейбман, дорогой натурально, посему плюнь и разотри! И Эллен, прямо радость берет, насколько она равнодушна к проблемам, не касающимся ее самой, вся так и светится от наполняющего ее душевного здоровья. Мои родители? Где я откопал идею, будто я — всеобщий опекун? Я любил их, и черт с ними. Что такого святого в родителях? С ними я выучился жить так, как живут звери, — рядом, но ни во что не вмешиваясь и ни за что не отвечая. Подводя итоги, — я просто не буду ничего делать из того, что должен или мне следует. Должен! Следует! Andale burro!
Если конкретней, пожалуйста! Мне не нужны дома, сады, плавательные бассейны, офис, секретарша, «Тсс, телефон!», три машины, миллион пластинок и книг. Мне не нужна одежда. В ту ночь я ощущал себя свободным даже от чувства голода. Мне было ясно, что я могу пить влагу воздуха и закусывать ночными видами. Тело было легким, тонким, упругим и не поддающимся никаким невзгодам.
На теннисных кортах, в самой темной части парка, я тридцать раз отжался.
На меня глазели бойницы укрепрайона восточной части Центрального парка — «Империал», «Бэрсефорд», «Дакота», «Мажестик» — череда мощных башен-небоскребов. Едва набирается с десяток горящих окон. Лучший в мире средний класс прожил еще один день. Мои поздравления, эй, вы! Надежно запертые в свои боксы с забитыми тряпьем полками, спаянные договорами, они спали сном королей. Все вокруг них в порядке. Или, по крайней мере, с их точки зрения, в порядке. Ни из одного окна, ни с восточной террасы, ни с западной никто не бросился вниз головой, пока я оглядывал панораму. Они все там, как диктует им их образ жизни, заперты, защищены, чисты перед Богом и друг другом, и до утра их ничего не касается. Когда солнце выглянет из-за «Карлайла» и будильники протрезвонят «Подъем», они вскочат, почистят зубы и будут готовы идти на службу, тащить груз забот, выполнять порученное и помогать миру одолеть еще один день.
Прощайте, эй, вы!
Andale burro!
Перед фасадом «Мажестика» я подумал о Флоренс. Она, наверно, проснулась после часового «нормального» сна, проглотила две таблетки снотворного для погружения во второй сон, не такой хороший, как первый, естественный, но все же. И я сказал ей: прощай, детка!
Перед Центром этики и культуры я, будто поминая умершую супругу, начал вспоминать славные денечки нашей совместной жизни. Вспомнил, где и когда мы встретились. Проходя через Вест-Сайд, 5, я вспомнил нашу первую близость. Это было на берегу озера, под неумолчное кваканье лягушек. И я вновь сказал: прощай, детка! Затем я миновал Национальный городской банк, банк, отнявший в 1929 году у моего отца все сбережения, и я сказал: прощайте, старые добрые годы! Перед старым Гарденом я уже ни к кому не испытывал злобы, потому что ненавидят тюрьму, а я из нее сбежал.
На углу 572-й улицы и 8-й авеню я покинул прекрасную моросящую улицу и зашел в бар, где пропустил рюмку. Я нуждался в прополаскивании горла, потому что вымок до нитки, и я насладился выпивкой, потому что простыл. Бар был уныл, полон вздорных актеров и процветающих, но тоже вздорных рабочих сцены. Они бранились, дразнились и спорили. Я послушал перебранки, оскорбления, споры и почувствовал, как меня согревает эта перебродившая изнанка жизни. Где это я шляюсь, так далеко от дома? В этом баре все были невежливы, некультурны, невыдержанны, неуступчивы и злобны. На что я променял эту чудную изнанку?
Перед платформой Пенн, разрушенной в тот год, я дотронулся до мысков при прямых ногах 23 раза в память о старом, здании, которое сломали, как сломали мою старую суть.
Andale burro!
Я выпил еще рюмку в «Порт-Саиде», что на 28-й улице. Будь я трезвым, разве я бы сделал то, что собирался! Без столь обильного возлияния я бы ни за что на свете не отправился на 12-ю улицу, чтобы отодрать задницу моей подружки от блока льда, который держал ее стерильной и нетронутой в течение полутора лет! (Нетронутой ли?) Без мощной поддержки последней рюмки я наверняка мог свернуть с пути и вскоре благоразумно спать в маленьком номере «Алгонкина».
У меня была бумажка Чета. Когда я пришел на место, я позвонил в ее квартиру. Никто не взял трубку. Я прочитал номер квартиры еще раз — 3F. F — означает фасад (Мозги еще шевелились!). Я вышел на улицу