Я вырос, пошел в колледж, затем на войну, пришел с войны, поругался с отцом, на свой страх и риск избрал другой жизненный путь, отличный от отцовского, торгового; кошмар не приходил. До сегодняшней ночи. Что же случилось?

В животе начала подниматься тошнотворная волна. Я поспешил в туалет.

После рвоты я всегда изучаю себя в зеркале. В такие моменты моя физиономия, как мне кажется, максимально приближена к тому, как бы она выглядела в гробу. Вполне, кстати, понятное любопытство. Я долго глядел на серую скульптуру, над изваянием которой я трудился всю жизнь. Гримаса в зеркале все еще испрашивала милости, все еще молила: «Смягчись. Не суди меня строго. Дай мне еще шанс!»

— К дьяволу! — произнес я вслух, скорчил целеустремленную физиономию и, раздвинув занавески, прошел в спальню.

Эллен спала. На полу у софы, на которой она свернулась, лежала записка, исчерканная крупными буквами: «Не буди. Привет. P.S. Твой друг тебе не друг. Берегись».

За окном было еще темно. Без пяти шесть утра. Улицы отдыхали. Последние минуты тишины. Я вспомнил одну деталь кошмара: глаз. И понял, откуда у него такая неумолимость. От отца. Его горящий взгляд преследовал меня все детство.

Пойду проведаю старика сейчас же. К черту Глорию и ее «Приходи после полудня!». Я начал одеваться.

Стенные часы… Я вспомнил их. Они висели на стене в столовой. Часы были узкие и висели на крюке, вбитом в стену. Помнится, мне довольно часто приходилось залезать на стул под руководством отца и снимать этот старый, разучившийся ходить механизм с крюка, потом осторожно нести его и класть на заднее сиденье машины для доставки в часовой госпиталь. Часы постоянно нуждались в ремонте. Когда я приподнимал их над крюком, музыкальные трубки и пластинки внутри сдвигались и часы издавали перезвон. Музыкальные части никогда не подчинялись строгой отмеренности собственно часов. Иногда, оставаясь один дома, я залезал на стул, трогал корпус и слушал, как они поют. Но даже лучшие врачи часового госпиталя не могли заставить музыку звучать, когда ей положено. Старые часы были на редкость своенравны, а для механизма подобное качество вовсе не является достоинством.

Отец был привязан к часам, хотя и не доверял их показаниям. Когда ему требовалось точное время, он звонил в «Информейшн». В те добрые, наивные времена телефонный узел в Уэстчестере выдавал информацию о времени бесплатно. Потом они поняли ошибку и стали запрашивать за услугу десятицентовик. (Отец платил бы, он любил точное время!) Узнав время, отец вставал на стул и собственноручно передвигал минутную стрелку, бурча про себя ругательства на анатолийском арго.

Никому, кроме него, не разрешалось подводить или заводить их. Иногда я делал это тайком. Звонил в «Информейшн» и подводил их до прихода отца. Однажды Майкл, будучи еще сопляком и не желая мне вреда, настучал отцу. Помню, как он нахмурился, как брови его жестко выгнулись, как он посмотрел на меня и предупредил первый и последний раз, чтобы больше я часов не касался. Он хочет выяснить, на сколько они отстают в день, а как он сможет это сделать, если я сую нос не в свои дела? Я больше не притрагивался к ним. В те годы слова отца были законом!

В «Гранд Централе» поезд ожидал меня на верхней платформе. Я взял билет до Стамфорда. Вскоре мы, скрипя, тронулись: 125-я улица, Маунт-Вернон, Колумбус-авеню, Пэлхам, Нью-Рошелл — тропка, до блеска натертая ногами моего отца и миллионами пассажиров. И по пути я вспомнил, как я жил тогда, жил с отцом…

Впрочем, жизнью это назвать трудно: я видел его не более часа в день. Утром я оставался в своей комнате на втором этаже до тех пор, пока не слышал, как он садился в такси, которое везло его до станции. Затем я сбегал вниз, глотал завтрак и мчался в школу. В школу, кстати, часто опаздывал, но это было лучше, чем попадаться отцу на глаза.

Вечером же избежать встречи с ним я не мог. Самое важное событие для матери, Майкла и меня было прибытие отца с работы. По мере приближения той минуты, когда он входил в дверь, мы трое становились все тише и собраннее. Два фактора определяли его настроение: как прошло утро, каковы были его покупатели в его магазине «Сэм Арнесс. Восточные ковры и подстилки» и как прошел послеобеденный час с букмекерами в Акуэдасте или Бельмонте. Лишь только он переступал порог, мы уже все знали. Если день был удачен, он нес фрукты. Он любил персики, груши, сливы, абрикосы и любой сорт дыни. Но больше всего он любил белый виноград без косточек.

Придя домой, он обзванивал постоянных игроков в бридж, созывая всех на вечернюю игру. Только побеседовав с каждым, он усаживался в кресло во главе обеденного стола и продолжал наш вечер. Он наливал себе «Узу», анисовой настойки, добавлял воды, по стакану расползались шлейфы дыма, и просил чего-нибудь слабого, аперитива. Мать держала все наготове и быстро приносила закуску: сардины, всегда фисташки, сочные греческие оливы, мягкие, как сливы, и немного кисло-соленого жесткого сыра, который делали в той части турецкого высокогорья, откуда был родом мой отец.

Заморив червячка, он поворачивался ко мне. К тому времени он наливал себе второй стакан «Узу», и огонь его глаз разгорался, обжигая меня. Он оценивающе хмурил брови и спрашивал:

— Чем сегодня занимался, мой мальчик?

Никогда не забуду, какую бурю страха поднимал во мне этот простой вопрос! В одну секунду губы становились сухими и сжимались, не расцепишь. Когда я, причиняя себе боль, расцеплял их, то отвечал: «Ничем».

— Ничем?! — переспрашивал он, своим горящим взором пронизывая меня и посылая в полную прострацию. — Ничем?

Затем он ждал объяснений. И колол фисташки. Я молчал, парализованный.

— Каким же торговцем ты будешь? — говорил он. Причем слово «торговец» он произносил так, будто в нем заложен величайший смысл, будто само слово «торговец» идентично слову «мужчина».

С меня будто сдирали кожу. Я понимал, что он расположен шутить, но для меня его слова не были шуткой. Основное чувство, оставшееся в памяти об отце, — его постоянная разочарованность во мне.

А он продолжал насмехаться, цепко держа меня злорадными глазищами с окостьем застывших дугой бровей, и уже требовал:

— Сколько денег ты заработал сегодня?

Скажите на милость, как отнестись к такому вопросу, если его задают мальчику, только начавшему ходить в школу? Он тяжело смотрел на меня, и я молчал, физически не способный произнести ни слова. А он выпивал второй стакан, вгрызался в черствый сыр из козьего молока и ждал.

— Бездельник! — укоряюще восклицал он спустя минуту, пробуя расшевелить мою оцепеневшую гордость.

— Сколько денег? — наконец говорил я.

— Да, — кивал он. — Денег. Ты не ослышался. Так сколько?

— Ни цента.

— Ну и что с этого получится? — Он грыз фисташки.

— Когда? — спрашивал я, вымучивая улыбку, потому что он вроде бы шутил; вчера такой же вечерний разговор оказался на поверку шуткой.

— Когда?! Когда я состарюсь! Надеюсь, кто-то будет заботиться обо мне. Но вот вопрос, кто?

— Я! — восклицал я, отчаянно пытаясь изобразить энтузиазм. — Когда ты состаришься, я буду заботиться о тебе! Не волнуйся, папа!

— Ты, мой мальчик? — говорил он. — Ты???

Он наклонялся вперед, щипком брал кожу моей щеки и крутил ее, оставляя полоски алого стыда. Затем он защипывал щеку еще сильнее и тряс мою голову, пока она не начинала болтаться, как у куклы. Я стоял и глупо улыбался, чтобы в конце концов все обратить в шутку.

— Хорошо! — говорил он. — Хорошо! А теперь объясни мне, мой мальчик, такую вещь — почему, когда я велел тебе учиться печатать на машинке, ты не стал учиться? Почему я сказал тебе — учись стенографии, ты не учишься? В этом доме все говорят о Шекспире, а не о стенографии, но когда я состарюсь, кормить меня будет Шекспир? Я вижу, у вас собрано много книг. (Зашла мать.) Томна, я говорю, что у нас много книг в доме, но нет пособий по стенографии. Я говорил тебе, Томна, тысячу раз, мальчику нужны книги по коммерции. Ответа нет. Линия занята. Но я знаю, какими вы тут делишками занимаетесь!

Вы читаете Сделка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату